Я осознавал, что мне нужно искать женщин как можно более отстраненных от мирской суеты, увлеченных природой, искусством, или какими-нибудь абстрактными предметами – поиском древних знаний, математикой или поэзией. Но таких я найти не мог – их поистине не осталось в бывших владениях Римской империи к середине шестого века. Римские государственные указы к тому времени уже прочно канули в Лету, и я без всяких препятствий вернулся в Галлию, затем переехал в Кельн, а после этого в Рим. Я работал там в архивах и библиотеках, вновь был советником министров и сановников, и вращался в весьма привилегированных и аристократических кругах. Когда-то в таких кругах можно было найти женщин совсем иного качества и калибра, но сейчас, в сермяжные времена падшей империи, в период утраченных ценностей и пришедших им на смену варварских обычаев, даже высшие аристократки казались мне проще и примитивнее любой благородной афинянки третьего века, что уж говорить о Хасмик или даже о Лидии. Озабоченные простейшей феодальной суетой вокруг своего землевладения и богатства, мои теперешние современницы уже и слыхом не слыхивали о Цицероне, Вергилии, Гомере и эдикте Каракаллы, благодаря которому их далекие предки получили Римское гражданство.
Лишь однажды в седьмом веке, кажется, в его пятидесятых годах, я был хоть сколько-нибудь близок к успеху. Моей возлюбленной тогда была двоюродная племянница короля Ротари, владыки лангобардов, захвативших в те времена власть над Римом. Эта двадцатипятилетняя женщина была известна своими причудами и затворническим нравом, и хотя имела периодически любовников, но замужества никогда не искала и к самой идее брака относилась с усмешкой. Она была воспитана, как и многие лангобарды, в арианской традиции, и мои рассказы о Швелии и о Никейском соборе удивили ее и сделали меня частым гостем в ее доме. Она была – чего уж греха таить – дьявольски женственна и красива, и, признаюсь, близость с ней, доходившая порой до медитативных высот, была для меня чем-то из ряда вон выходящим. Она также фанатично любила танцевать и заинтересовалась танцами Филострата, старательно училась им, и любила исполнять их вместе со мной. Она, несомненно, была отстранена от мира, и желала извлекать из него лишь эстетическое возвышение духа. При этом она не получила никакого классического образования и не имела представления об искусстве – когда я понял это, и познакомил ее с античной поэзией и скульптурой, то она буквально растаяла от счастья. Она жадно, с вожделением, всеми фибрами души, впитывала все, что я показывал и читал ей, она внутренне росла, и требовала все больше эстетического наслаждения. Я был когда-то знаком с некоторыми натурами такого рода и понимал, что она живет в трагически неподходящую для ее склонностей эпоху – вот лет пятьсот назад в Риме или в Афинах она нашла бы себя вполне в своей тарелке. Она от всей души клялась мне, что я раскрыл ей глаза, осветил и взрастил ее темную, невежественную душу, и что она любит меня, как никого никогда не любила. Я некоторое время тоже был увлечен ей, но всегда, каждую секунду, чувствовал, что в наших отношениях что-то не так и что любит она не меня, а то, что я даю ей. Никогда она не спрашивала меня обо мне самом, о моей судьбе, настроении или печали. Как и любая женщина, она чувствовала, что я недоволен этим, и старалась иногда играть роль заинтересованной в моих чаяниях, в моей жизни. Однако, как и любой мужчина, я чувствовал фальшь этой заинтересованности и понимал, что прекрати я дарить ей эстетические подарки, и наша связь сразу закончится. Тем не менее, должен рассудить, что в чем-то она все-таки любила истинного меня, ибо я во многом был, как уже написано ранее, ходячей книгой – вот отдельные главы, содержащиеся в этой книге, она и любила. Я же искренне обожал в ней ее потребность к эстетическому росту, ее стремление к прекрасному. Однако, все, и поистине все – хорошо лишь в меру. Она была ненасытна. Мы предприняли с ней путешествие в Аравию, где она познакомилась с арабскими поэтами и увлеклась ими; вскоре после возвращения в Рим между нами начался разлад и я отлично понимал, к чему идет дело. Как я и предполагал, она навсегда покинула варварский Рим и уехала в к своим поэтам в Аравию, оставив мне лишь извинительное письмо, очень, впрочем, совестливое и искреннее.