Я навестил его в один из вечеров и столкнулся в дверях с его натурщицей, которая как раз выходила в тот момент от него. В его мастерской произошли большие изменения: статуи Давида и другие скульптуры были отодвинуты в угол, а посреди красовались гипсовые макеты и наброски стройной, субтильной женской натуры; на большинстве мольбертов стояли портреты его девушки. В этот раз я очень внимательно всмотрелся в работы Джона и, к сожалению, пришел к выводу, что сколько-нибудь выдающимся талантом он все-таки не обладал. Бедный Джон находился в самом незавидном положении для художника – когда вроде бы и способен, и есть какое-то собственное видение, и порой даже мастеровит, а все-таки чего-то важного, основного, не хватает. И кажется, что чуть поднажмешь, подучишься, и наверстаешь, залатаешь свои недостатки – но увы, это только так кажется. На самом деле, такое положение – самый страшный приговор любому художнику, оставляющий его в подвешенном состоянии вечно подающего надежды. Антикварные и художественные лавки не брали работы Джона, кроме парочки случаев, о которых он рассказывал мне с огнем в глазах – эти-то случаи и подогревали его надежду и веру в себя. Ему надо было зарабатывать на жизнь, поэтому он торчал в дневные часы на бессмысленной для него службе в нашем офисе, и не мог позволить себе полностью отдаться творчеству – это убивало его еще сильнее, и вселяло иллюзию, что у него просто не хватает времени, чтобы раскрыться как художник. Если бы у него еще был плохой вкус и ему нравилось бы то, что он создает – тогда, по крайней мере, он был бы счастлив, и считал бы себя непризнанным гением, как это часто бывает с художниками. Но нет – вкус у него был прекрасный, он знал, что такое талант и истинное искусство, он все понимал и отлично видел свою ограниченность, свою, по самым высшим меркам – бесталанность, но никак не мог смириться с ней. Изотта в свое время смогла смириться, а Джон – нет. Изотте было намного легче: у нее все-таки способности к живописи были поскромнее, и рисовала она просто от скуки; она не так фанатично относилась к своему творчеству, семья и любовь были для нее несоизмеримо важнее. У женщин, вообще, есть природная мудрость, ограждающая от таких помешательств духа, как фанатичное творчество – его жертвами становятся, как правило, мужчины.
– Видите, Саймон, – в отчаянии сказал мне Джон в тот вечер. – Вы все прекрасно видите, не притворяйтесь. Ничего у меня и с женщиной не выходит. По правде говоря, спать с ней у меня получается гораздо лучше, чем лепить ее.
Я молчал и подбирал слова, которые объяснили бы Джону тщетность его амбиций стать большим художником; я знал, что предложение рисовать и лепить лишь для себя, для собственного удовольствия, смертельно обидело бы его. Но он сам подтолкнул меня к прямоте и ясности, сказав:
– Может быть, к чертовой матери все это, Саймон? Ну не выйдет из меня нового Микеланджело, ну что теперь, мне руки на себя наложить?
– Честно говоря, Джон, я рад, что вы честно и объективно смотрите на вещи. У вас безусловно есть способности к живописи и скульптуре, но эти способности – не выдающиеся, не феноменальные. Востребованными и знаменитыми становятся только самые талантливые, это удел единиц. Мне все-таки кажется, что вам могли бы заказывать женские портреты, тут вы можете еще прибавить.
– Благодарю за откровенность. Ну что же, горькая правда лучше сладкой лжи. Не хотите выпить?
Мы открыли бутылку испанского хереса, недавно вошедшего в моду в Лондоне, и выпили по бокалу.
– Послушайте, Саймон, а вы были когда-нибудь женаты?
– Был.
– Давно?
– Я расскажу вам об этом как-нибудь в другой раз, ладно?
– Ладно. У меня, знаете, сейчас роман с этой моей натурщицей, и она намекает мне на женитьбу, а я не хочу.
– Почему же, Джон? Я заметил, вам хорошо с ней. Эта девушка хотя и не из благородных, но миленькая, и взгляд умный.
– Она, можно сказать, из благородных. Ровно в той же степени, что и я сам – из разорившихся, из бывших. Вы верно заметили, она очень славная, она нравится мне.
– За чем же дело стало?
– Боже мой, Саймон, женитьба! Ведь это конец всему – конец всем моим устремлениям, и обратной дороги уже не будет. Семья, дети, ни минуты покоя, ни минуты свободного времени. Это конец!
– А на что нам это чертово время, Джон? На что вы его сейчас тратите – на иссушение собственной души? И кто знает, может быть, ваш ребенок и станет новым Микеланджело?
– Но неужели это все, что есть в жизни? Зачем я вообще нужен, зачем я родился? Неужели я не способен сказать людям свое слово? Жениться и растить детей – это каждый может, это и животные могут. Но я – не животное, у меня есть дух, я хочу творить, понимаете?
– Понимаю, Джон, конечно понимаю.