В 1790 году я сильно просчитался в своем плане проникновения в трюм большого торгового галеона, перевозившего груз драгоценностей из Гамбурга в Ригу. Я был пойман, не успев полностью обшарить трюм, и хотя из ювелирных изделий там ничего не пропало, меня отправили в тюрьму в польский город Вильну. Поляки, называвшие свою страну Речью Посполитой, что было ничем иным, как исковерканным словом «республика», очень сурово карали в те времена за воровство, и я был приговорен к тридцати годам тюрьмы. Я отсидел весь срок целиком и вышел на свободу в 1820 году уже на территории Российской Империи – за время моего заключения произошел окончательный раздел Польши, и Вильна отошла к России.
В тюрьме со мной сидело множество евреев, и я, впервые с незапамятных времен моей молодости, окунулся в еврейский дух. С тех пор, как я покинул Иудею, я почти не пересекался с еврейскими общинами, раскиданными по Европе и Востоку, и вообще очень редко общался с евреями; жизнь моя протекала в отрыве от народа, которому я был обязан своим рождением. Да и немудрено – ведь, прожив триста лет в Армении и Греции без всякой связи с евреями, я напрочь забыл о них и потерял даже малейшее внутреннее ощущение еврея. Более того, к началу пятого века меня уже нельзя было назвать представителем какого-то отдельного народа или страны, я уже был сыном мира, сформированным и отшлифованным множеством культур, укладов жизни, традиций и государственных устройств. Поэтому позднее, в средние века, когда я порой наблюдал евреев во Франции и Италии, во мне не просыпалось родственного влечения к ним, я не сближался с ними. В общем, я абсолютно забыл, что такое еврейство, и теперь, в польской тюрьме, мне было любопытно заново познакомиться, что называется, «с земляками». Какое-то время мной владело в тюрьме настоящее очарование и неподдельный интерес к еврейству; я выучил идиш и ознакомился с текущим состоянием еврейского мировоззрения и насущными проблемами народа. Оказавшись на свободе без малейшей идеи о том, куда мне податься и как жить дальше, я принял приглашение освободившегося одновременно со мной раввина и отправился вместе с ним в еврейскую общину города Витебска.
Мне хорошо запомнился момент, когда этот раввин, рассказывая по дороге о себе, сообщил, что родился он на юге, во Вроцлаве, в том самом квартале этого города, где когда-то, «еще при римлянах», стояла крепость под названием Будоригум. Помню, как кольнуло меня это название, как пришли в движение в моей голове рычаги и колесики памяти, как мучительно старался я припомнить – что же это за название такое, до боли знакомое мне. Не сумев ничего вспомнить, я спросил раввина, знает ли он, как выглядела эта крепость. Он отвечал, что знает лишь одно – дом, где он родился, стоял на огромном земляном валу, защищавшем эту крепость. При этих его словах я все понял, и в точности как во время нашего с Джоном путешествия по Франции, ощущения из далекого прошлого вдруг охватили все мое существо, у меня зачесались руки, мне страшно захотелось схватить лопату и копать, я весь вспотел, сильно напугав моего раввина. Тяжкие годы моего готского рабства прошли в этом Будоригуме; кажется, я рассказывал о них где-то в начале моих записок.