Жизнь еврейской общины Витебска до глубины души поразила меня – выйдя из тюрьмы, я попал по существу в другую тюрьму, куда люди сами добровольно заточили себя, ограничив свои занятия и интересы всего лишь одной повинностью – исполнением своей религиозной миссии. Я предвкушал увидеть здесь совершенно иную жизнь – свободную, жизнерадостную, крестьянскую, с еврейскими праздниками и дружеским, взаимообогащающим соседством с местным коренным народом – примерно так я запомнил свое бытие в Хевроне времен Иешуа; то же самое я слышал и о древних еврейских общинах Самарканда и Кордовы. В Витебске же лишь ничтожное меньшинство евреев занималось торговлей, промыслами и земледелием – большинство были ортодоксальными хасидами, целыми днями просиживавшими за Торой и Талмудом и жившими исключительно в мире идей иудаизма, не имеющих никакого отношения ни к реальному миру, ни к науке, ни к искусству, ни к вопросам добра и зла, ни к чему вообще. Эти люди, казавшиеся со стороны высокоучеными, никогда не ходили в детстве в школу, не знали простейшей математики, не читали философии, не видели живописи и не слышали о театре. Однако, в отличие от крестьян Миконоса, для которых все эти материи казались просто милым развлечением, ортодоксальные евреи ненавидели все это. Они относились к этим вещам как к явлениям из чужого, враждебного им мира, как к липкому мусору, который периодически заносится ветром в их мировоззренческие построения. И они с отвращением и злобой выметали этот мусор – в Витебске я и рта не мог раскрыть на те темы, которые любил обсуждать. Оказывается, раньше я и понятия не имел, до каких масштабов может дойти религиозная узколобость; христианское церковное мракобесие начало казаться мне детской игрушкой по сравнению с хасидской зацикленностью на догмах иудаизма и презрением ко всему иному. Я обсуждал такое положение дел с моим приятелем-раввином и он отвечал на мое недоумение так: «Послушайте, а как бы мы выжили все эти века, если бы не были отстранены от мира, если бы не были погружены исключительно в свои идеи, в свою религию? Если бы наш народ знал греческую философию, то мы давно стали бы греками, от нас не осталось бы и следа как от нации, как это произошло с многими исчезнувшими народами». Что же, раввин был прав. Но нужно ли нации достигать своей уникальности и обособленности ценой такого существования своих людей? Во имя чего? Такие вопросы мучили меня в Витебске, будущее моего народа не давало мне покоя. Я не видел решения, не понимал, как совместить еврейство с наукой, с искусством, с поэзией – с лучшими достижениями человечества. Можно ли при этом оставаться такой же закрытой и чуждой окружающему миру сектой религиозных фанатиков?
Разумеется, не все евреи Витебской общины были хасидами – я познакомился здесь с несколькими именно такими крестьянами и ремесленниками, каких изначально ожидал увидеть. Ортодоксы, составлявшие костяк общины, относились к ним почти с таким же презрением, как и к местным полякам и литовцам. Мне же еврейские мастеровые и батраки были поначалу очень симпатичны. Однако очень скоро, поскольку все они поголовно оказались неграмотными и круг их интересов ограничивался лишь местным бытом, я почувствовал, что не могу быть их истинным товарищем, не хочу того образа жизни, которым жили они. Мои тюремные иллюзии по поводу моего народа, увы, рассеялись. Я чудовищно изменился со времен моей крестьянской молодости в Хевроне – сейчас я уже не смог бы жить ни с каким с народом, который ведет захолустный, крестьянский образ жизни, или, тем более, предается религиозному помешательству – даже если это мой родной народ.
Мои попытки прижиться в Витебске длились полтора года, до тех пор, пока мне не стало окончательно ясно, что найти себя здесь я не смогу ни в каком качестве. К тому же, шансов на поимку цапли у меня было здесь совсем немного. Весной 1822 года я выдержал экзамен на знание языков, получил разрешение покинуть черту оседлости Российской Империи, и уехал в Петербург.
Глава двадцать седьмая. В России.