– Ну, как вам сказать – это наша фамильная драгоценность.
– И это все, и больше ничего? Ой ли? – с лукавым прищуром посмотрел на меня Сперанский.
– Ну, не все конечно, но дальнейшее – лишь мое персональное, семейное дело. Могу вам сказать лишь, что для меня эта вещица – предмет моего личного добра и зла в одном лице.
– Добро и зло в одном лице – это у вас в Европах. В России – не так! У нас они давно разделились и живут по отдельности – добро и зло эти ваши.
– Как это – разделились, Платон Алексеевич?
– А вот так! Сами все увидите и поймете. У нас один человек – гниль да грязь, а другой – сам Христос в его доброте и нестяжательстве.
– Да возможно ли такое? Вы, Платон Алексеевич, прошу прощения, преувеличивать изволите, это от невнимательности иногда такое кажется в людях. Добро и зло, Бог и Дьявол – они всегда и во всем вместе, сколько я могу судить.
– Так что же, по-вашему, никогда так не бывает, что одно – Бог, а другое – Дьявол?
– Я думаю, что так бывает, но очень редко. Но вот, знаете, что-то подобное я думаю про мою безделушку, которую ищу.
– В таком случае, Яков Семенович, вы правильно едете, вы найдете ее у нас.
В России я назывался Яков Семенович Симонов – так меня записал чиновник в тюрьме Вильны, со словами «Жид без документов – пишем Яков Погорелов»; лишь после отчаянного протеста мне удалось заменить Погорелова на Симонова. По результатам экзамена на знание языков, когда выяснилось, что я одинаково хорошо владею английским, голландским и немецким, мне пришло приглашение из Адмиралтейства на должность переводчика в отделение, занимавшееся закупками в Европе деталей для изготовления кораблей. Я прослужил там двадцать три года и за это время во многом обрусел, полюбил Петербург и освоился в России.
Многое об этой стране и ее людях мне очень правильно и точно обрисовал еще в дороге Сперанский, но в самом главном он ошибался – Бог и Дьявол были объединены в русском человеке крепче и надежнее, чем в любом другом. Хотя, конечно, именно в России я видел самое дно человеческого ничтожества и самые высоты благородства и великодушия. Масштабы и неприкрытость всего этого – вот что поражало меня в первые десятилетия в России, пока я приживался и привыкал. Его величество Расчет – мастер, определяющий поведение европейцев, был в России лишь подмастерьем и почитался за нечто мелочное, шкурное, постыдное. Люди здесь – что дворяне и мещане, что ремесленники и крестьяне – не просчитывали до тонкостей свои действия и полагались в предприятиях и жизненных проблемах скорее на судьбу и Божественное Провидение, на достоинство и общие принципы добра и справедливости. Чувствами, а не разумом жил русский человек; по-настоящему оживлялся он лишь тогда, когда англичанин заснул бы от скуки – в моменты, когда заканчивается рациональное и начинается интуитивное. В разговорах со Сперанским и другими любителями порассуждать об отечестве, мы единодушно сходились на том, что российский народ – самый женский из всех народов, но государство здесь – самое твердое и до крайности мужское. И в точности как муж являлся в России хозяином своей жены и нещадно бил ее, государство здесь являлось хозяином своего народа и нещадно било его, и он, покорно принимая побои, вторил каждой жертвенной бабе: «А кого же ему еще бить-то?»
Было в России несомненное отстранение от суеты и мелочности мира, от его сиюминутности – думаю, именно из-за этого я признал в русских родственные мне души, и даже, наверное, товарищей по несчастью. Ведь и я получил от жизни, по большому счету, лишь глумление и битье, если не считать тех эпизодических радостей, которые она подкидывала мне порой, или которые я сам, своими неимоверными усилиями, умел отобрать у нее.