Русский человек был во многом заложником негласного общественного договора и бурных изменений в традиционном укладе жизни; городской житель, вчерашний крестьянин, стремился стать, как во Франции, гражданином, но не мог этого сделать, и всеми правдами и неправдами хотел дотянуться до тех благ, которые были доступны пока только дворянам. В этой связи мне вспоминается один мой коллега по Адмиралтейству, чиновник по поручениям Павел Тимофеевич Сидельников. За весь мой многовековой опыт службы в разных учреждениях и странах я вряд ли встречал еще одного настолько, на первый взгляд, ничтожного и подобострастного к начальству человека, совершенно бесполезного, но при этом успешно служащего долгие годы. Лишь в пьесах Мольера и Шекспира были гротескно изображены подобные персонажи, но читатель понимал, что они лишь гипербола реальности, что в жизни таких людей не бывает. Однако Павел Тимофеевич, страстно желавший дослужиться до чина коллежского регистратора, превосходил любые гиперболы, чем вначале злил, затем ужасал, но впоследствии лишь веселил меня. Мы работали бок о бок с ним; он был грамотен и осведомлен лишь ровно от сих до сих, знал десять-пятнадцать правил и отговорок на любой случай, и конечно, был невероятно исполнителен в прихотях начальства. Его гомерическая, картинная глупость и ничтожество были для меня какое-то время загадкой, но по мере того, как я все глубже вникал в тонкости российского негласного общественного договора, эта загадка постепенно разрешалась для меня. Я, к своему ужасу, убедился, что для местного начальства подобострастие и ничтожность подчиненного есть его главнейшие качества на службе – нечто подобное я встречал ранее и в других странах, но, конечно, не в таком масштабе. Умных и знающих служащих держали и терпели в России только потому, что не могли без них обойтись, ведь кто-то же должен выполнять осмысленную работу; но и от них требовалось периодически играть роль в спектакле «Ты начальник – я дурак», и мне также приходилось иногда заниматься этим. Павел же Тимофеевич играл эту роль беспрестанно, при этом страшно переигрывая, но, по причине плохого вкуса аудитории, неизменно достигая успеха.
Никогда не забуду, как в самом начале моей службы мы вместе ездили в сенат с докладом; Павел Тимофеевич выступал перед какой-то комиссией и говорил: «Имело бы всяческий полезный смысл предоставить нашим купцам свободу самим заключать договора в обход министерства». Через два дня в Адмиралтействе его при всех распекал наш генерал-самодур: «Что же ты, дубина, нес давеча такое в сенате? Я разве не разослал всем инструкцию о новых договорах на той неделе? Нельзя купцам самим заключать договора». «Виноват, ваше превосходительство, рассылали-с, я все напутал-с, прошу позволения все исправить-с». Генерал никакую инструкцию не рассылал; вскоре мы снова ездили в сенат, где Павел Тимофеевич перед той же комиссией говорил следующее: «Не имело бы никакого хоть сколько-нибудь полезного смысла предоставлять нашим купцам…».
С годами, просматривая ведомости и платежные отчеты, я начал замечать, что Павел Тимофеевич по некоторым, особенно щедрым голландским контрактам, совершает одни и те же ошибки, где-то занижая, а где-то завышая стоимость товаров. Меня заинтересовало это, и я выяснил, что он водит давнее знакомство с купцом, который плавает в Голландию; я навел справки об этом купце и все понял. Павел Тимофеевич приворовывал на этих контрактах, но делал это очень хитро и малозаметно – так я окончательно убедился в том, что глупым человеком он отнюдь не был. Присказку «имело бы смысл» он перенял от прежнего начальника, но однажды почувствовав, что она не по душе нынешнему, он мгновенно сменил ее на «есть все рациональные причины» и имел с ней прежний успех. Я несколько раз видел его с семьей возле соседней церкви; взгляд его детей согрел мое сердце – это был взгляд смышленых и добрых детей, о которых заботятся родители. Чем дальше узнавал я Павла Тимофеевича, тем больше мое представление о его глупости и ничтожестве рассеивалось и само уже казалось мне глупым и ничтожным.
Тем не менее, на службе он никогда ни с кем о посторонних вещах не разговаривал, продолжал играть свою роль исполнительного дурака, и однажды высказал при мне такую необыкновенную дичь какому-то высокому проверяющему, что я не выдержал и от души расхохотался, заставив Павла Тимофеевича смутиться и покраснеть. В тот же вечер он подошел ко мне при выходе со службы и заговорил:
– Вот вы, Яков Семенович, все надо мной потешаетесь, и в душе считаете меня ничтожеством. А ведь я видел, как вы третьего дня возле нашего православного храма богатую милостыню нищему подавали. И меня прошлой зимой вы не выдали начальству, хотя нашли недостачу в расчетах, я знаю это. Хороший вы человек, Яков Семенович, даром что из жидов. Только неумный. Сколько вы уже в России живете, а ничего вы о нас не поняли.
– Что же я не понял о вас, Павел Тимофеевич?