В конце апреля мы еще пару раз встречались с Ириной – смотрели в театре пьесу Островского «На всякого мудреца довольно простоты», много гуляли по набережным – Ленинград еще только готовился к сезону белых ночей, и было пока просторно, не людно. «Больше ни слова о математике», – сказала мне Ирина, и действительно, я не помню, чтобы мы когда-нибудь еще раз говорили с ней о математике. Ирине было двадцать девять лет, последние семь из которых она прожила в Ленинграде; мне же по тогдашнему паспорту было тридцать девять; разница в десять лет, казалось, не смущала Ирину. Она, несомненно, благоволила ко мне, но сдержанно, по-дружески, сохраняя известную дистанцию и не особо делясь подробностями своей жизни. Тем не менее, мы перешли на ты, и я заметил, что она перестала скрывать от меня свою улыбку; она училась не стесняться передо мной своих кривых передних зубов. Ее широкая, полная улыбка была очаровательна и выдавала немалую внутреннюю веселость и доброту, но – о ужас этого мира – она отчаянно стеснялась этой улыбки на людях, и вообще, как я уже заметил ранее, сильно комплексовала по поводу своей внешности. Видя все это, я в который раз поражался тому, как глупо и отвратительно устроен наш мир. Увы, миром правят мужланы, и девочек с детства учат подстраиваться под их вкусы и склонности, учат не красоте, а красивости, учат не тонкости и изяществу, а смазливости и привлекательности. Глядя на то, как Ирина стесняется своих кривых зубов, марсианин подумал бы, что все дело на Земле в зубах, и что мужчины у нас выбирают женщин так же, как лошадей. Увы, он оказался бы недалек от истины, этот марсианин, и улетел бы с нашей планеты с гадливым чувством примитивности землян. И даже такая женщина, как Ирина, не могла игнорировать этого всеобщего стереотипа женской внешности и была вынуждена стесняться самой себя.
В начале мая, после одного из наших занятий с Аленой, к ней в гости нагрянули еще две студентки из нашего курса, и все они втроем уговорили меня остаться на час и объяснить им некоторые особенности французской новеллы начала двадцатого века – экзамены были уже не за горами, и у студентов начиналась обычная подготовительная паника. Вскоре пришла Ирина, поставила греться чайник и принялась слушать вместе со всеми, а в самом конце урока, когда я уже собирался уходить, в дверях появился молодой парень, вид которого заставил меня вздрогнуть. Он шумно ввалился, предъявил девушкам большого плюшевого носорога и был усажен за стол; вокруг него и его носорога поднялись гвалт и восторг.
– Ну ты даешь, Папа Цанский, где ты отхватил такого носорога? Папа Цанский, за такого носорога я, так и быть, пойду с тобой в кино, – веселились девушки.
На столе откуда-то взялась банка варенья, намечалась небольшая вечеринка. Ирина предложила мне еще ненадолго остаться и принять участие в чаепитии, но я попросил ее выйти со мной на минуту в коридор.
– Ира, кто это? Почему его называют «Папа Цанский»?
– Это мой двоюродный брат, Савелий. Он иногда заходит ко мне, мы с ним дружим. Я уже давно хотела вас познакомить. Он тоже учится у нас в универе, на Восточном факультете. Он очень интересный человек. А Папой Цанским его с детства зовут – он когда-то серьезно заикался, его лечили. Он во дворе с ребятами играл, и обращался к ним так: «па-па-па-пацаны». Ну и еще он всегда любил всех поучать. Так и стал Папой Цанским. Ну пойдем, послушаем, где он взял носорога.
Мы вернулись в комнату и я вновь оказался под гипнозом этого Папы Цанского. Я понял, что сейчас уйти отсюда не смогу – вид парня не просто заинтересовал и озадачил меня, а по-настоящему приковал к полу. Все его движения, мимика, речь – все это было страшно знакомо – я несомненно, знал кого-то, как две капли воды похожего на него, но было это когда-то непоправимо давно. «Савелий – какое редкое имя! Савелий, Савелий – что же ты за Савелий такой, откуда ты, из какого века, из какого эпизода моей жизни?» – думал я, глядя на него. Я не на шутку разволновался и не слышал веселого шума, создаваемого студентами; я отчаянно пытался выковырять этого Папу Цанского из спрессованных слоев прожитых столетий, и не мог этого сделать. Это ужасно раздражало меня, я удивлялся, как настолько явный знакомый так долго не вспоминается. Лишь только я немного отвлекся о своих воспоминаний и подошел за чашкой чая к столу, как Папа Цанский чихнул, негромко, но весьма необычно и до боли знакомо. Голова у меня закружилась, в глазах потемнело, и от комнаты в возникшем полумраке остались лишь силуэты ее мебели. «Господи, что же это делается со мной?» – недоумевал я. Папа Цанский был похож на кого-то очень дорогого мне, кого-то невероятно древнего и прочно забытого. «Как же мне вспомнить его? Нет, точно такой внешности, кажется, не было ни у кого. Почему же я чувствую, что это один из моих близких друзей?»
Так и не поняв, кого он мне напоминает, я усилием воли прекратил копаться в прошлом и вернулся к действительности.