Что-то шевельнулось в моей груди. Ребенком я просыпался по ночам от дрожи в костях. Билли сказал, это тигриный рык: издалека его не услышишь, только почувствовать можно. Утром у озера из моей груди вырвался звериный рык. В этот день все то, что преследовало меня со времени прибытия корабля, чего я страшился ночами, прижимая к себе твою ма, набросилось на меня. Вонзило когти в мое сердце. После долгих недель соблюдения правила я произнес первое слово на языке твоей ма.
Я слушал, как говорят эти две сотни людей. Их ругательства дались мне проще всего. Но я слышал и слова любовников.
Мягкость одолела меня, как гниение одолевало дубы в один год, когда я был мальчиком. То, что казалось безобидным пухом, ослабляло деревья изнутри. Годы спустя они раскалывались и умирали.
Я рос в одиночестве, мне требовались только тень, ручей и время от времени разговор с кем-нибудь из стариков. Мое взросление было таким, что я стал достаточно сильным, и я выжил.
Но твоя ма – она гладила мой лоб, заставляла меня класть голову ей на колени, а сама очищала мне уши от серы. Однажды она вгляделась в мои глаза, чуть менее карие, чем у остальных из двух сотен, и объявила, что в этом цвете содержится жидкость. Потом пришла к заключению, что я – вода, а не дерево, как она думала прежде.
Я позволил себе чаще произносить слова ма. Ласкательные имена, брань. Я отдавал их ей, словно маленькие подарки. Но произносить их разрешалось только мне – я все еще хмурился, когда она говорила на своем языке. И я по-прежнему оставался строг по отношению к этим двум сотням. Им не дозволялось говорить свободно или уходить без сопровождения, кроме часа перед наступлением темноты и на рассвете.
Эти правила защищали и их. Я видел, что провожатые становятся все беспокойнее оттого, что пожары держат нас в ловушке. Их руки так и тянулись к оружию.
И вот как-то вечером я вернулся с озера, держа за руку твою ма. Мы нашли дубовую рощу, очень похожую на рощу моего детства, ветки образовывали зеленую комнату в середине. Твоя ма танцевала вокруг меня и пела последние слова тигриной песни:
Когда мы вернулись, в каменном здании стоял шум.
Провожатые тащили чье-то тело за угол. Это был человек, с которым я играл в соломинки и который всегда умел ловко избегать короткой соломинки. Теперь его везение кончилось. Человек был тот самый, но в его груди красовалась кровавая дыра.
– Он пытался убежать, – сказал более высокий из охранников, стаскивая с рук окровавленные перчатки.
Но пуля вошла спереди.
Твоя ма напустилась на охранников, ее правая рука взметнулась.
– Он не бежать! Ты бежать!
У провожатого была хорошая реакция, и рука твоей ма просвистела рядом с его ухом. Еще чуть-чуть, и она бы ударила его. Я увидел выражение на его лице.
И тогда я схватил твою ма. Крепче, чем сделал бы это в других обстоятельствах, потому что провожатый наблюдал.
Дело в том, что твоя ма попала в точку: провожатые часто убегали со своих постов. Иногда с какой-нибудь женщиной из этих двух сотен. Правда слишком часто заключена не в том, что верно, девочка Люси, иногда она в том, кто говорит. Или пишет. У провожатых были пистолеты, и я позволил им сказать то, что они сказали.
– Скажи им, – требовала твоя ма. – Твои люди. Скажи им.
Более высокий посоветовал мне вразумить ее и пошел на ручей мыться.
Твоя ма плакала у меня на плече, когда я вел ее назад к озеру. Ее слезы были так горячи, что могли расплавить меня, я несколько месяцев глубоко прятал от нее правду, а теперь начал говорить.
Я сказал ей, что это не мои люди. Я сказал ей, что у меня нет ни кораблей, ни железной дороги. Я сказал ей, что работа на строительстве дороги будет тяжелой и отвратительной и не сделает их богатыми. Мальчишкой я как-то повыдергивал все перышки у птенца, который в моих руках превратился в кусок розового мяса, в конечном счете я выбросил его в траву. Говоря правду, я чувствовал себя так же отвратительно.
Я говорил, а ма цепенела. Она оттолкнула меня. Такая сила в ее руках – она могла прищелкнуть меня, словно я был ничто.
– Лжец, – сказала она. Этому слову я научил ее в первую неделю. – Лжец.
Я в глазах твоей ма сам себя сделал омерзительным. Она только через два дня, когда нужно было похоронить мертвеца, снова заговорила со мной. Но и тогда она признала меня всего лишь потому, что я дал ей две серебряные монетки – положить на его глаза – и заплатил охранникам, чтобы она могла обмыть в ручье его тело.
И тогда я…
Нет.
Нет-нет. Прямо сейчас, девочка Люси. Я тебе обещал рассказать правдивую историю, а времени, может, совсем не осталось. И вот тебе правда. Иногда платишь чистой монетой. Иногда – достоинством.