Читаем Скопус-2 полностью

А мы с Милкой в это время негромко разговаривали о своем, забравшись с ногами на ее топчан. От нее я, кажется, и услышала впервые это слово — топчан. У нас дома были диваны, была тахта, были кровати — топчанов не было. И вот, мы сидим с ней на ее топчане и разговариваем, негромко, но не шепотом, потому что ни мы им, ни они нам не мешают; между нами условная стена взаимного уважительного невнимания. Я, во всяком случае, совершенно уверена, что молодой с той минуты, как, размотав шарфик, усаживался за стол, уже нас не видел; про дедушку ничего сказать не могу — думаю, что он не видел меня вообще никогда. Да и мы… Но все-таки, хоть я и не смотрела, и не понимала, и не спрашивала, — я сохранила под веками, в этом своем прочном полудетском компьютере, их обоих за вечно пустым обеденным столом.

И ведь я и в самом деле ни разу не спросила, кто это приходит. Это была сторона взрослой жизни, о которой не говорят. Собственно, в первый раз, когда он появился, я посмотрела на Милку вопросительно и в ответ получила пренебрежительный жест — так, мол, не обращай внимания. И я не обращала. Не обращала и ни разу, никогда, нигде не заикнулась об этом — не то что в школе или подругам, но даже дома. Не потому, что боялась, как бы эта черточка не повредила Милке эстетически (потому что и дедушка, и его посетитель со своим шарфиком, и их заунывное, в четверть голоса, пение ощущалось как безобразное, смешное и немного постыдное) — а я Милкой от всей души восхищалась и хотела, чтобы все это восхищение разделяли; нет, причина тут была другая. Политическая. Не могла же я, например, встать на уроке обществоведения и сказать, что моя няня говорит: «Николай был пьяница, а при нем все пили и ели; а теперешние, хоть и не пьют, но…»

Но я бывала тогда у Милки каждый день — и почти каждый день приходил тот длинный, молодой… Это продолжалось до весны — потом прервалось на некоторое время, а летом он опять появился, все в том же шарфике, но уже без пальто. И — сейчас вспомнила — летом он вынимал из кармана какую-то тюбетейку и надевал ее на голову, прежде чем начинал петь. Зимой он без этого обходился — просто не снимал шапки. И пел совсем уже еле-еле, потому что окно, единственное их окно, было открыто — стояла жара. Ноу меня не было к нему никакого любопытства.

И вдруг однажды, когда мы с Милкой говорили о чем-то важном… Да, это было летом — я помню точно загорелые коричневые руки Милкиной мамы. Но окно почему-то закрыли. В общем, вдруг, когда мы с Милкой, ни на кого не обращая внимания, шептались, Милкина мама вдруг сказала отцу что-то по-еврейски, резко, внезапно: перебила пение и подошла к ним, и коротко пропела — продышала что-то сама, глухим, оглохшим от табака голосом, но, наверное, как-то очень верно, потому что дедушка сразу стал серьезным, остановил ее рукой, к чему-то в себе прислушался, и вдруг закивал, и молодому что-то сказал согласное. Молодой пожал плечами, выразил на лице: я так не думаю, но если вы настаиваете… задал вопрос Милкиной маме, закинул голову так, что я увидела его заходивший кадык, и залился.

Он сразу залился на огромной, показалось мне, высоте, не подбираясь, не подползая, не меряя силы, которую он сдерживал и подавлял столько часов, столько дней и ночей. Мог ли он хоть дома петь во весь голос, во всю душу? Или и там должен был держать за лапы огромную серебряную птицу, которая с такой силой вырвалась и стала когтить наши сердца и нежно зализывать раны — все сразу. А потом словно забила крыльями, рванулась выше, сужая круги, что-то рассыпая, — и сорвалась…

Я потом, много лет спустя, когда у Мандельштама прочла «Божье имя, как большая птица…», — увидела то белое горло с полощущейся в нем мелодией; именно птица привиделась мне тогда, и что она серебряная — тоже. Милка посмотрела на мать и сказала: пусть он еще поет. Мать ответила: он не будет, он только показал. В чем дело? Он осенью будет петь в синагоге, можете пойти послушать.

Я подобралась на топчане к окну и поглядела на улицу: там, задрав головы, стояли люди, пять или шесть человек. Голос вырвался из комнаты только на минуту, и вот, уже…

— У вас же оперный голос! Оперный! Вам же надо учиться! — авторитетно, несмотря на волнение, кричали мы.

Он скорбно, с каким-то сожалением посмотрел на нас и мимо нас и сказал:

— Спасибо.

Дедушка поглядывал на него усмехаясь, и он ему в ответ точно так же усмехнулся. И ушел.

— Мама, ты откуда знаешь этот мотив? — спросила Милка.

— Это же «Кол нидре», — сказала мать. — Ну, молитва такая — «Все обеты». В Судный день[15] ее поют в синагоге.

Оперный голос! Я не очень понимала, что это такое — я это слово ощущала как эпитет. «И подумать, — говорила я, — что же это такое? Ведь он должен идти учиться, его бы взяли в консерваторию, а он тут». Милка, безусловно, со мной соглашалась. И Милкина мама тоже.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека Алия

Похожие книги

12 великих трагедий
12 великих трагедий

Книга «12 великих трагедий» – уникальное издание, позволяющее ознакомиться с самыми знаковыми произведениями в истории мировой драматургии, вышедшими из-под пера выдающихся мастеров жанра.Многие пьесы, включенные в книгу, посвящены реальным историческим персонажам и событиям, однако они творчески переосмыслены и обогащены благодаря оригинальным авторским интерпретациям.Книга включает произведения, созданные со времен греческой античности до начала прошлого века, поэтому внимательные читатели не только насладятся сюжетом пьес, но и увидят основные этапы эволюции драматического и сценаристского искусства.

Александр Николаевич Островский , Иоганн Вольфганг фон Гёте , Оскар Уайльд , Педро Кальдерон , Фридрих Иоганн Кристоф Шиллер

Драматургия / Проза / Зарубежная классическая проза / Европейская старинная литература / Прочая старинная литература / Древние книги