Читаем Скопус-2 полностью

Всю жизнь он поддерживал ощущение, что живем мы в доме избытка. Гостями вечными. Подарками непременными. Костюмом светлым. Шляпой новой. Прогулками по бульвару с нарядным ребенком. А по смерти — не оказалось ничего. Ни посуды дорогой, ни серебра-хрусталя, ни одежд-драгоценностей, ни накоплений в сберкассе — ничего! Пара костюмов на плечиках. Пара стекляшек в коробочке. Но мы, дети, прожили детство без унизительного чувства бедности. Мы были богатые! «Детей я обеспечил», — говорил он. Дети были обеспечены щедростью его, юмором, широкой натурой хлебосола. Хоть и экономили всю жизнь люто. И жили скромно. И не искали удовольствий особых. И в отпуск почти не ходили. И посылали в Одессу деньги, мыло, сахар — то и дело. Одна была забота: заработать семье на прокорм. Если бы только семье! Вся родня прошла через эту комнату. И братья с сестрами, и племянники тучами, и совсем уж неизвестно кто — проездом через Москву. Даже рожали они тут же, с крохотного диванчика шли в роддом… Но зато с праздниками, с именинами, с даванием в долг всем и каждому, с непременной конфеткой встречному ребенку и постовому милиционеру. Он был патриархом среди родственников. А величие патриарха — в щедрости и богатстве.

22 июня, утром, на даче под Москвой, мы сидели на светлой солнечной террасе, и прошел кто-то мимо, совсем посторонний, и сказал: «Война».

Мы сидели на террасе и слушали пластинки с еврейскими песнями, Шульмана с Эпельбаумом из коллекции моего отца. Всякий раз, как собирались родственники, как приезжали родственники, отец доставал новый тогда патефон и крутил сам ручку, и менял то и дело иголки, и наслаждался, пожалуй, больше всех. У него тоже был голос, и он подпевал порой, закрыв глаза, запрокинув кверху голову. А родственники слушали, и мы, дети, слушали тоже…

Прохожий сказал: «Началась война».

Все оставалось таким же, как и минуту назад: и солнце, и светлая, уютная терраса, и музыка из нового патефона; но тень уже легла на лица, и для одних это была тень озабоченности, а для других — тень близкой смерти. И вращение пластинки уже замедлялось, голос певца густел, и никто не думал о том, чтобы подкрутить пружину патефона…

Родственники погибли в Одессе.

Бузя. Яков. Мотеле. Ревекка. Залман. Фрима. Ицхак. Люба. Еще Фрима. Хана. Хая. Сурра. Берта. Наум…

— Выпить хочешь?

— А ты?

— Ему нельзя, — быстро говорит она.

— Я уже выпил, — говорит он.

Была когда-то огромная, шумная, дружная семья, хлебосольная и плодовитая, и вот пришли немцы, и не осталось никого. Только отец, да мы с братом, да несколько племянниц с племянником.

И собираться стало некому.

И слушать песни — некому.

И изредка лишь, вечерами, отец вставал у окна и пел те самые песни, что были на наших пластинках. Пел — подражал Шульману, Эпельбауму. Чаще всего — Шульману. Голос высокий, с переливами, мелодии грустные, тоскливые. А мы лежали в постелях и слушали. И люди под окном, на московском бульваре, в центре города, слушали тоже…

Отцы наши были без образования.

Мы, их дети, прошли через институты.

Но умнее не стали. И счастливее. И дальновиднее.

— Что вы все мечетесь? — говорил он, беспомощный, потухший, уже не здешний, раскидавший когда-то по жизни свои интересы, а теперь утягивающий себя назад, в точку, в раковину, отдавая без боя завоеванные некогда пространства, возвращаясь туда, откуда вышел, все свое забирая с собой. — Что вы все ходите, шумите, шевелитесь? Ложились бы спать… спать…

А челюсть запрыгала, а слеза заблистала, а зубы стиснулись, чтобы не расплакаться…

Ему было — уходить.

Мне — оставаться.

А вышло наоборот: мне уходить, ему — оставаться.

И нет уже на свете того патефона с пластинками: пойди поищи. И нет Шульмана с Эпельбаумом: пойди послушай. И некому стоять у окна, что выходит на бульвар, в центре города, и петь, запрокинув голову, прикрыв набрякшие веки…

Он лежал красивый, выбритый, чисто умытый, в лучшем своем костюме с галстуком, волосок приглажен к волоску, на лице — выражение довольства и покоя.

Он никогда не появлялся на людях неряшливым и несчастным, даже в смерти.

Таким его и запомнили…

— Слушай, — говорит он, — найди мне работу. Ноги, ой, ноги! — хоть бы отрезали, а голова еще живая… Найди мне дело.

Может, тираж напечатали в «Известиях»?

Надо срочно проверить облигации…

Он сидит возле телефона, на колченогом стуле и ждет терпеливо, не позвонит ли кто.

Дверь на лестницу открыта.

Поддувает ветерок.

Старость начинается с окостенения странных и нелогичных для других привычек…

— Сумасшедший, — говорит она. — Бегает на все звонки…

Так и чувствуется, что и ей хочется побежать, схватить трубку: уж не внуки ли?

Внуки тоже требуют сил…

А умираем мы, оказывается, так же, как и живем.

Она скрывала от нас свои боли, чтобы не побеспокоить и не обременить на старости.

Надо было угадать самим, когда ей плохо, но мы не угадывали.

Может, когда забивалась в угол дивана, хохлилась, затихала надолго, куталась в коричневую, просторную кофту? Маленькая к старости, седенькая, сухонькая, легкой голубизны глаза за круглыми очками, руки с перевитыми жилами уложены на коленях.

Сидела, как ждала чего-то.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека Алия

Похожие книги

12 великих трагедий
12 великих трагедий

Книга «12 великих трагедий» – уникальное издание, позволяющее ознакомиться с самыми знаковыми произведениями в истории мировой драматургии, вышедшими из-под пера выдающихся мастеров жанра.Многие пьесы, включенные в книгу, посвящены реальным историческим персонажам и событиям, однако они творчески переосмыслены и обогащены благодаря оригинальным авторским интерпретациям.Книга включает произведения, созданные со времен греческой античности до начала прошлого века, поэтому внимательные читатели не только насладятся сюжетом пьес, но и увидят основные этапы эволюции драматического и сценаристского искусства.

Александр Николаевич Островский , Иоганн Вольфганг фон Гёте , Оскар Уайльд , Педро Кальдерон , Фридрих Иоганн Кристоф Шиллер

Драматургия / Проза / Зарубежная классическая проза / Европейская старинная литература / Прочая старинная литература / Древние книги