Хлопая в ладоши и хохоча, гости охотно и шумно откликнулись, и пока все пили, шатер вдруг озарился багровым светом, словно все вокруг охватило пламя. Каждое лицо стало кроваво-красным, каждая драгоценность сверкала живым пламенем! Но все это длилось лишь мгновение, и затем исчезло. Гости бросились врассыпную, все спешили занять места в экипажах, что длинной цепью выстроились в ожидании. Два особых поезда, идущих в Лондон, отходили со станции в час ночи и половину второго. Я торопливо попрощался с Сибил и ее отцом, пожелав им спокойной ночи. С ними в одном экипаже должна была ехать и Диана Чесни, рассыпавшаяся в благодарностях за день, полный чудес, о которых она в своей манере выразилась «все было как надо». Дорогу заполонили отъезжающие экипажи. Пока они удалялись, над Уиллоусмиром вдруг раскинулась сияющая радуга, в середине которой проявились бледно-синие буквы с позолотой, сложившись в изречение, которое прежде я считал приличествующей похоронам:
«Так проходит мирская слава. Прощайте!»
Но как бы там ни было, оно вполне соответствовало скоротечному празднеству, также как и более долговечному великолепию мраморной усыпальницы, и я не стал размышлять над этим. Все было организовано столь тщательно, а слуги были так вышколены, что отъезд гостей занял совсем немного времени, и вскоре имение опустело, погрузившись во тьму. Не осталось и следа от великолепной иллюминации, и я вошел в дом, уставший, чувствуя смутную растерянность и необъяснимый страх. Я обнаружил Лучо в курительной в дальнем конце обшитого дубовыми панелями холла – маленькой комнате с уютными портьерами и глубоким эркером, выходившим на лужайку. Он стоял ко мне спиной, но, едва заслышав мои шаги, обернулся, и я испуганно отпрянул, увидев его измученное, бледное, искаженное лицо:
– Лучо, вам нездоровится?! – воскликнул я. – Сегодня вы перетрудились.
– Да, может быть! – Голос его был хриплым, дрожащим; дрожал и он сам, всем телом. Затем, собравшись, словно через силу, он улыбнулся. – Не тревожьтесь, мой друг! Не стоит. Это всего лишь приступ старой, скрытой болезни, весьма редко встречающейся и совершенно неизлечимой.
– Что же это за болезнь? – обеспокоенно спросил я, напуганный его смертельной бледностью. Он пристально смотрел на меня, взгляд его помрачнел, и тяжелая рука опустилась на мое плечо.
– Чрезвычайно странная болезнь! – ответил он так же хрипло. – Раскаяние! Разве вы о нем не слышали, Джеффри? Медицина и хирургия здесь бессильны, это бессмертный червь, это негасимое пламя. Не будем говорить о нем; никто не излечит меня, это невозможно! Я безнадежен.
– Но если вы чувствуете раскаяние – а я представить не могу, почему, ведь вам не о чем жалеть – разве можно относить его к телесным недугам? – спросил я удивленно.
– А вы считаете, что лишь телесные недуги стоят того, чтобы о них беспокоиться? – Он все еще натянуто, обессиленно улыбался. – Тело есть главный источник наших забот – мы лелеем его, высоко его ценим, кормим его, ублажаем и бережем от любой боли, что сильнее комариного укуса. Так мы льстим себе, считая, что все в порядке, ведь все
– Вы, как всегда, преуменьшаете собственные заслуги; вы неустанно трудились ради того, чтобы этот великолепный день удался, – возразил я ему со смехом. – Если угодно, можете называть это «фальшивым блеском», но праздник был грандиозным, непревзойденным, и ни один другой не сравнится с ним!
– Теперь о вас станут говорить даже больше, чем после выхода вашего сенсационного романа! – сказал Лучо, пристально глядя на меня.
– В этом у меня нет ни малейшего сомнения! Еда и развлечения для высшего света предпочтительнее любой литературы, даже величайшей. Кстати, а где же все артисты? Все музыканты и танцовщицы?
– Уехали!
– Уехали? – изумленно переспросил я его. – Уже? Ну и ну! Они хотя бы поужинали?
– Свою плату они получили полностью, – несколько нетерпеливо отозвался Лучо. – Джеффри, разве я не говорил вам, что если я за что-то берусь, то делаю это хорошо, или не делаю вовсе?
Он улыбался мне, но взгляд его был мрачен и насмешлив.