Я не только описаюсь в присутствии сотен зрителей – меня сейчас стошнит. Упадет платье, сломаются каблуки, я подверну ногу и останусь калекой. Как я держусь на ногах с такими слабыми коленками? А может, уже не держусь? Давно ли проверяла? Кажется, я падаю в обморок. Сейчас меня стошнит, и я потеряю сознание – все одновременно, – а потом захлебнусь собственной рвотой. Или разобью скрипку о сцену и начну пинать ее ногами. Или швырну ее в зал и стану грязно ругаться, выкрикивать самые ужасные оскорбления, самые отвратительные вещи, приходящие в голову, – о том, что я ненавижу негров, что одиннадцатое сентября было прекрасным днем, что мне хочется послать к черту ветеранов, стариков и очаровательных младенцев. К черту бездомных щенков и Пи-би-эс. Я теряю контроль над собой, больше не владею своим умом и телом, а главное – никак не влияю на музыку, гремящую вокруг. Это фонограмма, ее нельзя остановить, она будет звучать, хочу я того или нет. Я так и умру здесь, на сцене, и никто не поймет этого, потому что к моему лицу приклеена улыбка.
После концерта я бегу в туалет, с треском захлопываю дверь кабинки, рывком поднимаю концертное платье, сдергиваю нижнее белье и сажусь на унитаз. И только тогда понимаю, что в туалет мне совсем не хочется.
Пройдет много лет, и ты прочтешь, что паническую атаку запускает та же реакция «бей или беги», которая велит человеку спасаться от медведя. Тебе кажется, что это неточное описание. Паника, которую ты испытала на сцене в Литл-Роке, непохожа на то, что чувствуешь, убегая от медведя. Нет, это, скорее, ощущения человека, которого медведь уже поймал и начал есть; человека, у которого нет ни малейшего шанса спастись. Остались лишь последние секунды, прежде чем все померкнет, и бороться или бежать бессмысленно.
После Литл-Рока панические атаки случаются всё чаще и становятся сильнее, но пока ты еще не понимаешь, чт