Солнце светило на белый снег в темных пятнах и синих тенях. Водка лилась, а бурая солонина была вкусной. И казалось, что каменные жернова скучного декабря, до этого крушившие все подряд, именно в этот день заскользили как колеса на льду. Тишина была такова, что каждое произнесенное слово повисало в воздухе, не растворяясь, по причине отсутствия любого шума. Было так, что прямо сейчас хотелось чего-то, такого, чего никогда не желалось. Беды человеческие выцветали, парили в голове как туман над чайной кружкой.
— Я вот вам, братцы другое расскажу, — сказал разомлевший от этого покоя и разговоров Леонард, — у нас в полку тоже за Отечество только и думали. Ну, в войну, ясно дело, еще больше. А до войны в Ченстохове только этим и жили. Уток, конечно, не спасали, на то понимания не хватало, а вот другие дела творили за честные очи, лопни мой глаз. Все о солдате заботились. О здоровье-то нашем, знаете, как думали? Ой-ой, как! Чтоб по наставлениям все уставным: нижний чин, в котором разе весел и здоров обязан быть. Тут тебе и зарядка и питание. И одежка. И ботинки с обмотками. Все на пользу, чтобы не болели, да посильнее дух был солдатский. И кирпич грузили, и меблю какую за просто так.
При упоминании о мебели, с интересом слушавший его Никодимыч, как-то пожух, и, кинув взгляд на музыку, высокомерно кособочившуюся на телеге, выпил, занюхав рукавом.
— А совестливые какие люди были! — продолжил пан Штычка. — Бывало, придешь за одежкой на склады. А писарь Шуцкевский: нету говорит, новой. Но я тебя, братец солдат, все одно облагодарствую, на тебе, дескать, ношеную. Почти новую. Уж совершенно стеснялся, если не угодит чем. Как выдаст, а пишет — два комплекта. Мне, говорит, всем помочь надобно, только не хватает на всех. Я, говорит, как Господь Бог, беру два хлеба и в шесть превращаю. Такое у меня скромное умение в голове.
— А что, прямо так и выдавал?
— Ну, да. Подошьешь где, то пуговичку, то дырку позаделаешь. Постираешь на камешках. Совсем как новая. Уж ходили, сносу тому нет. А еще с кухни ежели мясца там….
— Домой хочу! — печально прервал беседу бородатый швейцар, — старый я на эти походы.
— Дитя ты малое, — укорил его Тимофей, — вона, глянь на солдатика. От Ченстохова, поди тыщу верст отмахал.
— На то ему судьба такая выписана. Чай, судьбы не выбирают, — откликнулся тот. — Судьбы на небе уже все прописаны. Никому покоя нету.
— На это скажу вам, паны добродии, есть совершенно святое мнение по такому вопросу, — заявил Леонард, проглотив кусок хлеба и запив его водкой, отчего в голове его запело, а мучившая боль отступила и растворилась. — Про судьбу да счастье человеческое.
Краткий пересказ ночной беседы его с архангелом вызвал легкое недоверие у собеседников. Тимоха даже покачал головой, отрицая возможность обрести покой дома и само существование человеческих сношений с высшими сферами. В лохматой голове бывшего извозчика подобные вещи укладываться отказывались.
— Ну, ты сам посуди, — авторитетно сообщил он, — какой может быть покой, ежели вокруг война? Ежели у человека счастья нету, а одни поиски? Там шлепнут, там обобрать хотят. Враки все это.
— Так сказано! — важно заверил отставной флейтист, и, подражая Божьему вестнику, воспроизвел жутким голосом, — Иди домой, раб божий, Штычка! Там будет тебе покой и счастье! Огогой, раб божий, Штычка! И глазами эдак вращает! Крылами машет! Вот, как было!
— И про правду еще сказал, дескать, полно ее в мире, только махонькая она, навроде микробов тех, — добавил он обычным своим манером. — Видеть ее обычному человеку невозможно. Даже в микроскоп.
— А что-то за микроба такая? — спросил Тимофей, ткнув кулаком в бесцеремонную лошадь, подбирающуюся к его шапке. Та недовольно всхрапнула.
Вопрос вернул из печальных мыслей отчаявшегося бородача, сообщившего, что микроба махонькая, навроде вошки какой. Об этом ему говорил профессор Витгофе, посещавший заведение мадам Фраск. А ходил тот ученый к Эманнуэльке, той губастенькой, что весело хохотала сейчас, отбрасывая лезшие в глаза шикарные рыжие волосы. Солнце вспыхивало в ее шевелюре так, что казалось, она горит каким-то живым и беспокойным пламенем.
— Уж очень наша Манька ему нравилась, — проинформировал борода, — Я, говорит, как рыжую увижу, так очень хорошо себя чувствовать изволю. И полушку мне завсегда давал, дескать, спасибо тебе, Василий Никодимыч. Жмот был первостатейный, целковый завсегда жалел.
— Брешешь же, Никодимыч! — опроверг того недоверчивый извозчик. — Нешто, профессор вошек тех учил? Тьху это, студентикам каким надо. Профессора те, что покрупнее должны знать, да непростое. Жирафу, може, слонов каких. Не может профессор ту тварюшку знать. Откуда ему?