Между ними вспыхнул спор, который Леонард слушал вполуха, потому что был несколько разморен и погружен в собственные мысли. Все ему казалось простым и добрым, и возы эти, застрявшие здесь, меж бескрайнего белого пространства, и спорщики, трясущие бородами и руками. Хорошо было и уютно. А те неудобства и печали, кружившие вокруг, такими призрачными и далекими от него. Уставший от неустроенности и походов, костров, голода и тщетных поисков чего-то, чего сам не понимал, подумывал он даже о том, чтобы пойти с мадам на Варшаву. Ему представлялись тихие улицы с бродившими прохожими. Чистые простыни, теплая вода, бритье по утрам, Свежие газеты и кофе. Огни, огни в жарко натопленных домах, фонари на улицах, солидные полицейские берегущие порядок.
«А что? Музыканты всегда нужны. Флейту куплю себе, да играть буду. Устроюсь куда-нибудь». - сонно размышлял он, — «Может, и прав возчик? От войны и горестей бежать надо? Пока печалей заново не навалило за воротник. В Варшаве, небось, трамваи всякие. Да ресторации работают. А что в Городе? Мрак, толстый десятник Вуху, упокой Господи его душу. Пан Шмуля и пани Анна, вот что».
При мысли о пани Смиловиц, он, повернув голову, посмотрел на веселых потаскушек, сворачивающих ковер и убирающих остатки пикника под строгим надзором мадам Фроси. Они суетились вокруг него, напоминая стайку цветных птичек. Звякали бутылки, шуршала бумага.
Может и неправильно все как-то с пани Анной, пришло ему в голову. Может, действительно: ну его? А бросить все и пойти, куда глаза глядят, не возвращаясь в Город. И быть тем безвестным, то ли пропавшим навсегда в этой человеческой буре, где каждый как гвоздичина в кипящем томатном супе — кружится, тонет, без судьбы и радости, то ли кем-то обретшим сытное счастье свое, с тихой радостью и домом, в котором тишина? Полный покой и все.
Тряхнув головой, Леонард, наконец, обнаружил, что печальный Никодимыч, исчерпав все доказательства, обращается к нему в попытке обрести союзника в том чрезвычайно важном сейчас споре о вшах.
— Хоть ты скажи ему, мил человек! — слезливо пытал пана Штычку бородач, — наукой-то предусмотрено, что любую гадину на свете надо изучению подвергнуть. И змеев смотрют, и червей разных. И микробов. Все по рангу профессорскому. Сколько у слонов навозу за один присест накладывается. Как вошь заводится. Покамест наблюдают, а потом в книжки записывают и пропечатывают. У самого профессора Витгофе тех книжек было ой-ой сколько. И все с золотым обрезом, потому как ученые. Вот вам истинный крест, что не вру.
— Ну, брешешь же? Брешешь как сивый мерин. Побожись, Никодимыч! На кой те звери профессору? К чему они ему полезны? Жрать их не будешь… — упорствовал его собеседник в очередной раз, отмахнувшись от любопытной лошади. Обиженное животное фыркнуло и заржало, чуть двинув телегу. — Тпруу! Трпуу, зараза! Сейчас дам раза!
— Базиль! — заскрипела старуха от ковра, уловив шум и движение, — Собираемся! Рапид!
— Уже, мадам! — заорал в ответ швейцар, — зараз уже!
И голосом потише, попенял Тимофею:
— Тля ты неумытая, Тимоха. Завсегда у тебя брюхо твое на первом месте. Лишь бы что сожрать и выпить. А что не знаешь, споришь промежду прочим. Вша ему не нравиться. Тут поумнее головы думают, не чета нашим бестолковым. Мне тот профессор сказывал, что не только он, а еще тыщу человек ту вшу в стеклышко смотрят, да записывают.
— А что мне та вша? Своих, что ли, нема? У меня и блох поболее чем на профессоре твоем. Пристал, ей-бо!
— Меж двух остался, так и не егози, — наставил родственника тот, — я, може, правду тебе сказать хочу.
— Нет той правды, добродии, — откликнулся пан Штычка, приподнимаясь со снега, — истинная правда что есть, разумению человеческому недоступна. Потому как человеку свет ото тьмы отделить не получится. Мозгу не хватит. А остальное — мимо. Мне так сказали. Между нами — сам пан архангел так сказал.
— Тю! И ты тудаж! А еще музыкант! — обиженно заявил бородач, суетливо прибираясь на поломанной крышке.
— Да вы не обижайтесь, пан, — примирительно ответил Леонард, помогая убрать стол, — на то разные мнения могут быть. Я ж и говорю, истину человеку вовек не познать. А вот про профессора твоего скажу: знавал я одного профессора до войны. Так он десять водок разных на глаз определить мог! Вот какой учености был! В «Васильках» с ним сиживали, так ни разу не ошибся. Мне, говорит, ничего другого не надобно, только на бутыль глянуть. На тонких материях человек обучен был. Куда там вшам этим! А уж выпивал как! Палец отставит по-благородному, да залпом! Потом, правда, перед самой войной помер как есть. Опыт ставил, поговаривали, и колбасой затравился насмерть.
— Ученый! — уважительно протянул собеседник, — этому обучаться долго нужно, чтоб так-то икскерименты ставить. И себя не пожалел заради науки такой.
— Разумение иметь надо, то да, — согласился флейтист. — без него никак не понять, что в мире происходит.