С ним будут сверяться. Его слова могут оказаться чьими-нибудь первыми словами – или же последними. А если он поведет себя умно, отследить их до источника возникновения – до Трепсвернона – никак не удастся. Есть наконец-то хоть какая-то ценность в его анонимности: даже если какому-нибудь бедному конторщику или типографскому мальчику для битья поручат выполоть эти статьи, Трепсвернона уже давно не будет. Он подумал об этой фигуре, какая откроет его сокровенные слова и определенья через – сколько, гадал он, – пять лет? Десять? Сотню? Станут ли его презирать или будут ему аплодировать?
Трепсвернон пристукнул ручкой Софии по стеклу своей чернильницы.
Трепсвернон сунул голубые каталожные карточки в существующую завершенную колоду у себя на конторке. Во рту у него пересохло. Частный бунт, ложь без жертвы – каковы вообще чьи бы то ни было притязанья на истину? Каково право на определение слова? Некоторый след его мыслей, переживший его, будет не так уж и плох. Он сумеет жить вечно.
Лицо его еще раз склонилось в стеклянистом отраженье уже не нужной ему чернильницы. Оно распухло от недосыпа.
Трепсвернон подумал о Софии и тех словах, каких никогда при ней не произнесет. Подумал о Фрэшеме – и тех словах, какие у него имелись для чувствования этих мыслей. Подумал о неописуемом цвете взрыва и о том, как ощутил его в самых своих костях.
Трепсвернон снова потянулся к серебряной ручке.
Слова разматывались из него. Этимологии предлагали себя созвездьями мыслей и догадок.
Ощущались они как заклинанья: латинизированные, филигранные и цветистые. Жеребяческая радость была в том, чтобы не чувствовать себя ограниченным словами на букву
Трепсвернон еще раз вообразил ту личность, что, быть может, обнаружит фальшивые статьи, его украдчивые вымыслы. Быть может, будущим читателям уже не нужны окажутся словари или какие-то бы то ни было справочники: печать и письменность могут оказаться невозможными в пару и смоге грядущего, глаголемый язык неслышен за шумом машин. Возможно, в будущем люди станут сообщаться посредством одного лишь касания, запаха и вкуса. Может, словари будут существовать для этого. Столько учености словаря ради мира, какой Трепсвернон никогда не увидит, и ощущений, каких никогда не изведает, думал он, похлопывая стопу карточек у себя на конторке, чтоб подровнять ей края.
Он отвлекся от воображенья той проказы, какую устроит этой не-штукой, этим розыгрышем, этой едва-ли-приметной чепуховиной, к принятию того, что его статьи-мистификации – единственное деянье, каким он когда-либо будет (не) знаменит, и его единственный шанс оставить в мире свой след. Жалел, что не удастся подмигнуть тому, кто, возможно, отыщет их – или наладить с тем человеком связь еще крепче.
Он вернулся к работе и прибавил окончательную точку к той словарной статье, какую писал. Дал чернилам высохнуть. Они на миг сверкнули бодрым синим глянцем на свету, а затем слова впитались в волокна карточки. Расплылись чернила лишь немного; если поднести каталожную карточку к одному глазу, удавалось различить микроскопические пряди и плески, что просачивались из-под намеренных линий и изгибов в текстуру бумаги.
Новые слова приходили к нему легче дыханья. Ему требовалось лишь аккуратно располагать их на официальный манер, а затем распихивать по соответствующим ячеям в зале. Все было так вот просто.