Когда черты бытийного праязыка переносятся на частные языки, возникает представление об определяющем влиянии заложенного в языке знания на мироотношение («лингвистическая относительность»). Рядом с ценными замечаниями о невероятной древности человеческого языка, рядом с искренней заботой о чистоте духа науки Стайнер находит в металингвистике Бенджамена Уорфа некритичные схемы умственной деятельности, по вине которых тезисы утверждения о зависимости мышления от языка оказываются двусмысленными.
Возможно ли изучение языка как естественнонаучного объекта? Современная научная лингвистика стала возможна благодаря применению формальной логики и методов экспериментального психологического и статистического исследования, допускающих количественную оценку. Среди «точных» лингвистов развилась часто скрытная, но тем более действенная неприязнь к подвижному, неподконтрольному изобилию естественных языковых форм. Логизации синтаксиса и парадигматики «языковых единиц» мешает случайное и неупорядоченное в языке; но «именно тут могут таиться нервные центры лингвистического изменения, подобно тому как вихревые туманности и черные дыры в галактике, как теперь стало известно, являются сложнейшими гнездами образования звезд» (113). Элементы языка элементарны не в математическом смысле. Лингвист не может занять по отношению к языку позицию естествоиспытателя: он невольно участвует в его создании. Прибегающий к посредству языка подобен лунному путешественнику Сирано де Бержерака, который перемещается в пространстве, подбрасывая вверх притягивающий его магнит. По этой причине любое «объективное» высказывание о языке есть всего лишь очередная проблема. Литературовед испытывает здоровое недоверие к лингвистическому редукционизму, видящему за реальными явлениями языка формально логический скелет.
Лингвистический логицизм надеется, особенно в проектах рационального языка, установить одно-однозначное соответствие между знаком и действительностью. Он руководствуется неосознанной метафизической верой в то, что формализация через математические и логические процедуры постепенно выведет на свет механику языков. Объективистски-рационалистический идеал здесь оказывается несостоятелен потому, что подвижностью и богатством отношения слова к смыслу обеспечено историческое движение чувственности, индивидуальность восприятия и реакции. «Именно в том обстоятельстве, что соответствие между словами и вещами обладает, в логическом значении этого термина, слабым характером, заключается сила языка» (204).
Представление о языке как объективной картине мира не учитывает, что в человеческой речи главное не фиксация фактов, а возможность с помощью языка порождать разнообразные миры. Выражай язык только факт и не имей средств высказать ложь, он не мог бы участвовать в построении того, чего еще нет. «Язык главный инструмент человеческого несогласия принимать мир таким, каков он есть», существует «интимное сродство между гением языка и гением вымысла» (217–220). Схема языкового общения как недвусмысленного высказывания, информирующего о действительности, и соответствующей реакции представляет собой формальнологический скелет, отвечающий в потоке человеческой речи только небольшому фрагменту, вокруг которого огромные просторы фантазии, всевозможного подтекста, переработки действительности в той или иной модальности. Схематизировать язык как информацию или отождествлять его с коммуникацией значит по сути отказаться от его теории, строить теорию не языка. Стайнер не признает лингвистику, опирающуюся на логический редукционизм и примитивную схему информации, настоящей наукой и присоединяется к предсказанию Дж. Остина о том, что, возможно, лишь 21-й век увидит рождение истинной науки языка благодаря соединенным усилиям философов, грамматиков, языковедов.
Язык – прежде всего залог преображения мира человеком. Поэтому переводческая деятельность всегда шире чем механический пересчет значений из одной информационной системы в другую. Вопрос о природе перевода оказывается центральным для проблемы языка самого по себе. В числе основных текстов нашей цивилизации Стайнер называет здесь замечания о переводе у Евсевия Иеронима, открытое письмо Лютера на эту тему (Sendbrief vom Dolmetschen, 1530), предисловие Джона Драйдена к книге переводов Овидия[92]
, примечания Гёльдерлина к его переводам из Софокла, афоризмы Новалиса о переводе («всякое общение есть перевод», «переводчик – поэт поэзии»), работы Шлейермахера[93], Гёте[94], а в 20-м веке Эзры Паунда[95], Поля Валери[96], Вальтера Беньямина[97], Вилларда Куайна[98].