На углу под заиндевевшей акацией стоял ларек. В нем горела лампа. Он стоял, как остров среди зимней реки, один во всем мире. В ларьке старик читал газету, на прилавке стоял мешок с жареными семечками, а в семечках стакан.
Старик мерз. Засунув руки в рукава, он — представитель частного капитала — читал об удивительной жизни в мире.
— Дяденька, — сказал Коля, — сколько отпустишь семечек? — и протянул миллион.
Старик посмотрел сквозь очки на миллион и сердито сказал:
— Дети, вам очень хочется обмануть старого человека? Можете выбросить ваши бумажки в уборную ко всем чертям.
Катерина Ивановна
После одной из стремительных перемен власти все той же пышной снежной зимой, когда в городе еще по ночам стреляли и школа была закрыта, у наших дверей появились дворник и женщина в грязном пуховом платке поверх шинели.
Я никогда не видел так близко женщин в шинелях, не видел, как висит у них на ремне револьвер в деревянной кобуре.
— Ты помести по ордеру, Феня.
— Как же без хозяина? Вот приедет, будет мне…
— Да ничего не будет, — сказал дворник, сердито поглядывая на Феню.
— Не пугайтесь, не стесню, — дружелюбно сказала женщина и стала развязывать платок.
Потом Феня отвела ее в ванную мыться, а я ускользнул во двор. Не терпелось сообщить ребятам, что к нам приехала женщина в шинели, с револьвером.
Она стала жить в спальной матери. Феня там все прибрала и, прибирая, говорила, что нет покоя людям. И голод, и без денег живи… И хозяев разнесло по миру. А ей тут думай за всех.
Вернувшись со двора, я увидел шинель на вешалке рядом с тяжелым платком. От платка пахло дымом. Я робко потрогал шинель, но что она могла рассказать? Постоял у дверей в комнату матери. Было тихо, мне показалось, что кто-то легко дышит за дверью.
Феня ушла на рынок и вернулась с картошкой, луком и зеленой бутылкой из-под вина. В ней было подсолнечное масло, налитое до пестрой этикетки «Шато-Икем».
Название нравилось — как музыка. Но содержимое бутылки нравилось больше. Я надеялся на жареную картошку, но надежды мои не сбылись.
Пока Феня стряпала, я стоял у балкона и смотрел в темноту. Балконные рамы на зиму у нас заклеивали бумагой, чтобы не дуло. На балконе высокой горушкой лежал снег. По снегу ходили голуби, они привыкли и прилетали, особенно если мы в форточку сыпали хлебные крошки. Но теперь они перестали так часто прилетать. Теперь иногда летали две ласточки, они еще прошлой весной вылепили из глины гнездо под карнизом и жили там. А может быть, это были и не ласточки, может быть, они улетели на свою летнюю дачу за море, а это были другие птицы, не знаю. А Феня мне говорила: «Ну птицы, ну летают! Чего тебе надо?»
Мне ничего не было нужно от Фени, я старался, хорошо или худо, все объяснять себе сам и думал тогда, что ласточки остались жить под карнизом у нашего балкона потому, что одна из них заболела, а другая не хотела улетать за море одна. И вот они теперь жили под карнизом и клевали на дороге конский навоз в снегу.
Сквозь балконное стекло глядели вечерние сумерки. Я стоял в тепле у балконных дверей и чувствовал, как холодно в зимней темноте, и дом становился защитой.
Я ощущал тепло дома, но не было отца, не было матери. И Феня… нет, она не могла победить подымавшееся во мне волнение. Это походило на лихорадку.
Это было чувство одиночества, вдруг охватывавшее меня с непонятной силой. Потом легко и незаметно оно отпускало, стоило войти в жизнь чьей-то теплой руке, доброму слову.
И вот я стоял у балконных дверей, вглядывался в темноту холодного мира и ощущал себя затерянным и одиноким. А за стеной в комнате матери дышала во сне чужая женщина.
Наконец она проснулась и вошла в столовую; потянулась, закинув руки за голову, весело тряхнула пшеничной головой, зевнула с наслаждением, сказав: «Ой, извините!» От ее густо-синих глаз все в комнате будто стало синим и голубым.
Из супницы под крышкой, сквозь ушко для разливательной ложки, шел пар от картофеля. Тут же стояла солонка и бутылка из-под «Шато-Икем». Феня внесла самовар.
— Спасибо, — сказала гостья на приглашение Фени к столу, подошла к балконной двери и посмотрела в сумерки. — Давно так не спала, спасибо.
— Вы какой будете власти? — спросила Феня, подобно мне плохо разбиравшаяся в переменах властей.
— Я Советской власти, — сказала женщина. — Народной. — И улыбнулась Фене.
— Надолго к нам? — подражая тону моей матери, степенно спросила Феня, старавшаяся с достоинством принимать гостей.
— Хотелось бы навсегда, — сказала гостья и снова улыбнулась. — Ничего, я вам не помешаю. А помешаю — скажите прямо, могу и перебраться.
— Нам даже веселее, — сказала Феня. — Хозяйка уехала, поминай как звали, хозяин тоже запропастился. Одна я с хлопчиком.
— А куда же запропастился? — спросила гостья с любопытством.
— А в лесничество, — объяснила Феня. — Нашему хозяину с елками больше нравится… А что же? — снова начала Феня, наливая обманчивый, ослепительно красивый морковный чай. — Человек — он еще неизвестно какой, а дерево — всегда перед вами: и от дождя, и навеет что-нибудь хорошее в сон. А срубишь — согреет.