Майкл не знал, кто такой Моцарт и о чем этот самый «Дон Жуан», но слушал внимательно, представляя себе оркестрантов во фраках, и напудренных женщин на балконах, и поблескивающие на потолке канделябры – такие, как в «Призраке оперы» с Клодом Рейнсом. В этой толпе был и рабби Хирш, безбородый, щуплый, с широко раскрытыми голубыми глазами. А потом они в будний день прогулялись вдоль реки и попали на маленький остров Кампа, как назвал его молодой Иегуда Хирш. Они были одного возраста – и вместе наблюдали, как молодая женщина полощет белье в реке. Или все происходило в воскресенье, день семейных пикников на траве. Повсюду были художники, и вдоль реки вырос целый лес мольбертов: мужчины в беретах писали мосты и башенки Карлова университета, что через реку, и небо, что над ними всеми.
– И птицы, – сказал рабби. – Тысячи птиц, они кушают в реке.
Рабби перевернул страницу и показал куда-то за небольшие домики, объяснив Майклу, что в прежние времена на этом месте было еврейское кладбище. Потом кладбище распахали, а на его месте построили жилые дома. Теперь для истории оно потеряно – и могилы, и имена тех, кого давным-давно нет с нами.
– Старые люди говорили, что духи из забытых могил, все души летают в небе, пытаясь попасть домой, – сказал он. – Теперь у них есть с кем летать.
Майкл увидел их, целые сотни летящих в воздухе, кувыркающихся и пикирующих: мужчины ищут женщин, дети – родителей, высоко над шпилями святого Вита смешиваясь с потерянными последователями Финна Маккула – фениями; они мечутся, словно птицы, словно заблудившаяся воробьиная стая. Слушая, как рабби вспоминает свои детские страхи, он стоял на Кампе, глядя, как шпили отделяются от собора, медленно поднимаются в небо и кружат над Прагой, бороздя воздух, как пупырчатые ракеты, разгоняя духов, ангелов и фениев, прежде чем яростно прорваться сквозь стаю привидений туда, в Еврейский квартал.
От воспоминаний глаза рабби подернулись усталостью, лицо осунулось. А затем он снова стал молодым, таща за собой Майкла в подвальные кафешки, воздух в которых был сизым от сигаретного дыма, а на стенах висели репродукции Альфонса Мухи; кругом было полно женщин с увесистыми локонами и красными губами, и все вокруг, включая Иегуду Хирша, Майкла Делвина и их друзей, беседовали о натурализме и символизме. О Малларме, Ницше и Рильке. Майклу эти имена ничего не говорили, но он напряженно слушал, пытаясь представить себе тогдашнюю жизнь рабби, проживая ее вместе с ним.
– Это было такое время, впервые я попытался прожить без Бога, – сказал рабби, косясь глазами на дверь, ведущую в церковь. – Тебя удивляет, что раввин может попробовать обойтись без Бога?
– Да, – сказал мальчик.
– Мы молоды, мы тогда были молоды, – сказал рабби.
Он продолжил рассказывать, пытаясь объяснить в равной степени и Майклу, и себе тот период в двадцатых, когда он и его друзья, как и большинство других чехов, верили в то, что всех их сможет объединить культура. Майкл не знал точно, что означает слово «культура», оно вызывало в его памяти портреты богатеев, которые он видел на страницах «Дейли миррор». Но рабби говорил о времени, когда там, в этих подвальных кафешках, все они думали, что культура, как цементный раствор, свяжет воедино всю Прагу и ей будет по силам объединить христиан, евреев и атеистов, мужчин и женщин, стариков и молодежь. Культура могла бы положить конец распрям, с древности рвущим на части Европу, предотвратив кровопролитие и жестокость.
– Бог был нам не нужен, – сказал он. – У нас ведь был Вермеер. Или Пикассо. Или Мондриан. Их картины висели повсюду, на каждой стене.
Эта часть разговора никак не будила воображение и не уносила Майкла в небо над далеким городом, полное привидений. Но он видел себя рядом с молодым Иегудой Хиршем, сидящим у старинного радиоприемника в прокуренном углу кафе «Монмартр» на улице Целетна, курил сигареты, вслушиваясь в доносящиеся сквозь радиоэфир голоса на чужих языках. Майкл не различал этих языков, но он знал, что говорят немцы, славяне, австрийцы и русские, и ему было жаль, что с ними нет отца Хини, поскольку тот бывал в Европе и мог бы с этим делом помочь.