– Я ее видел и раньше, – сказал рабби. – В двадцать третьем мы вместе впервые увидели свастику на фотографиях из Мюнхена, – продолжал он. – О Гитлере мы слышали по беспроводному радио, читали в газетах и журналах, и в Италии уже приходил к власти Муссолини. Гитлер – он же в ноябре попробовал сделать путч, придумал его прямо в пивной, да вот ничего не вышло, и все над ним только посмеялись. Мол, Чарли Чаплин, что с него взять. Но умные люди тогда сказали: за ним будущее. Мой отец сказал, что мне придется выборать.
– Выбирать, – поправил Майкл.
– Да, выбирать. Он сказал, что я должен буду стать или совсем уже евреем, или не евреем вообще. Я решил стать совсем евреем.
А в конце года отец умер. Майкл видел Иегуду Хирша у больничной кровати отца, слышал, как он обещает стать раввином. Вот он в духовной школе. Изучает священные книги и слушает, как седовласые старцы толкуют Тору и Талмуд. Вот он участвует в службе в новой пражской синагоге. А потом настал тридцать седьмой, в этом году Майклу исполнилось два года, и отец его был еще жив, и он танцевал с Кейт Делвин в Уэбстер-холле. Майкл увидел, как рабби Хирш идет на митинг, где он впервые услышал, как выступает Лия Ярецки.
Предмет, о котором она говорила, интересовал его лишь постольку-поскольку.
– Палестина, родина евреев, – это было вроде мифа, – сказал он. – Для меня это был пустой звук. Евреи уже тысячу лет жили в Праге. Среди нас были врачи, адвокаты, деловые люди. Евреи-художники. Евреи-писатели. Зачем нужно уходить в пустыню, чтобы выращивать скот?
Но Лия Ярецки не стала рассусоливать, когда вышла на трибуну. В ее речи не было места сантиментам. Не было и религиозных моментов, и вообще такие слова никто не мог ожидать от женщины. Майкл слушал ее блестящую речь на идише перед притихшей толпой: она говорила о Гитлере, чья власть в Германии стала абсолютной. Это был вовсе не Чарли Чаплин. Она выразила тревогу по поводу того, во что может вылиться Гитлер для всей Европы, включая Прагу. Майкл слушал и понимал ее, стоя рядом с рабби Хиршем, и Лия Ярецки говорила о смерти и разрушении. Она размахивала руками, убеждая всех в том, что они должны покинуть Центральную Европу и отправиться в Палестину: только там евреи смогут выжить. Она говорила об Израиле. Говорила о сионизме. Говорила о винтовках. Рабби Хирш даже представить себе не мог, что женщина может так говорить. И Майкл тоже.
– Она сказала, что если мы, евреи, хотим выжить, то нужно быть готовыми умереть, – сказал он. – И она была права.
– Она призывала выйти с оружием против нацистов? – спросил Майкл трепетным шепотом.
– Да. А в Палестине – против англичан. Она говорила, что единственный способ убедить англичан – перестрелять их.
– Да, тут она была права, – сказала Кейт Делвин, почти улыбаясь.
Они допили чай, Кейт Делвин встала, направилась к серванту и сняла с верхней полки бутылку вина. Поставила ее на стол.
– Стаканчик вина, рабби?
Он посмотрел на этикетку бутылки «Моген Давид».
– Вы пьете кошерное? – сказал он удивленно.
– Мне нравится сладкое, – сказала она, снимая с сушки два обычных стакана. – Вино обычно кислое. А это… оно мне нравится.
– И мне тоже.
Она налила темно-малиновой жидкости в оба стакана. Рабби кивнул и отпил, и речь его полилась свободнее, и прошлое оказалось еще интереснее: он рассказал, как продолжил посещать митинги – скорее ради Лии Ярецки, чем ради речей о сионизме. Майкл видел, как после митингов, в укромных уголках, она рисовала карты тайных маршрутов, ведущих в Палестину. Он видел, как она раздает испуганным мужчинам и женщинам списки контактных лиц по пути следования. Вот она распределяет рабочие места в Тель-Авиве. А после, поздно ночью, спеша домой по туманным улицам, держится за руки с рабби Хиршем, прижимаясь к нему.
– Это была, как это правильно? Великая любовь, – сказал он, с трудом подыскивая слова, но Майкла удивило отсутствие в нем какого-либо раздражения. – Для меня было вполне понятно, почему я влюбился. Она была хорошая. Красивая. У нее есть… было то, чего у меня нет, – эта самая страсть. И я до сих пор не пойму, что она нашла во мне, нищем раввине, который не верил в то, во что верила она.
– На такие вопросы не бывает ответов, рабби, – сказала Кейт Делвин.
– Нет. Нам никогда это не знать, – он сделал паузу. – Но была вещь, которую мы не смогли делать. Я видел ее, слушал ее, любил ее, мою Лию. Но мне втемяшилось только одно: я хотел с ней танцевать. До того как я пошел в раввины, я любил танцевать. Любил кабаре, музыку, которая там играла. Любил, когда по радио из Вены передавали Штрауса, его вальсы. Мы ведь и джаз слушали, я любил Бикса Байдербека, да? Пола Уайтмена… И я так хотел отправиться с ней в какое-нибудь заведение одетым не как раввин, и чтобы там играла музыка, и чтобы не думать о времени и Гитлере. А просто танцевать. И все. Танцевать с Лией Ярецки, с моей женщиной, которую я люблю.
Глаза Кейт Делвин стали влажными. Она налегла на вино.
– А вы умеете танцевать вальс? – спросил Майкл, представляя себе своего отца в Уэбстер-холле.