Принято объяснять все это присущим вождю антисемитизмом, но вряд ли только в нем дело. Попробую высказать крамольную мысль, к каковой я, собственно, и пытался подвести читателя. Еще неизвестно, кто за кем пошел – народ за Сталиным или Сталин за народом, а тот, в свою очередь, в определенном смысле последовал за Гитлером, ну если и не последовал, то благодаря ему кое-что узнал о себе. Такие вот сообщающиеся сосуды. Случилось нечто вроде проверки населения на реакцию Вассермана. Только не в образец крови, а в саму кровь людскую ввели антиген, антитела мгновенно среагировали на него, и интенсивность реакции оказалась столь высока, что не оставила сомнений в серьезности заболевания.
Была еще одна история, рассказанная мне Михаилом Левом. Печерский шел с вечерней смены, на остановке пьяный, крича “жидовка”, пристал к женщине, хотел ударить. Печерский ударил первым. Против него возбудили дело о хулиганстве. По словам Лева, прекращению дела помогла его встреча с писателем Сергеем Смирновым и вмешательство последнего.
Михаил Лев спросил, помню ли я, кто это. Я помнил: мне было лет 12–13, когда в недолгие годы хрущевской оттепели начались смирновские телепередачи о войне. Писатель вырвал из забвения защитников Брестской крепости, многое сделал для восстановления доброго имени солдат, попавших в годы войны в плен и позднее за это осужденных. Вскоре главный защитник крепости неожиданно оказался в ситуации своих забытых героев. Книгу о них не переиздавали 16 лет, от Смирнова потребовали исключить главы о героях с некрасивыми послевоенными биографиями.
“Рассказы о героизме” – так называлась его передача. Почему-то особенно запомнилось, как он воображал, каким будет первый парад в День Победы (в 1965 году этот праздник впервые стал всенародным). По Красной площади, говорил писатель с телеэкрана, пройдут ветераны и инвалиды войны, гремя костылями. Этого не случилось, парад стал обычным советским парадом, но как раз с этого момента стали отмечать, привечать и чествовать ветеранов. Возникла целая идеология Победы, которой стала приписываться все более ключевая, легитимирующая роль, в конце концов она заняла место Октябрьской революции, и случилось это, между прочим, задолго до перестройки.
В один из Дней Победы в конце 1960-х на торжественном заседании в МГУ выступал Сергей Смирнов. В своем выступлении он упомянул восстание в Собиборе и Печерского. Присутствовавший там Михаил Бабаев (в недавнем прошлом – ростовский судья, а тогда аспирант) еще подумал: какая знакомая фамилия. Герой приглашен на нашу встречу, сказал Смирнов, да, видно, запаздывает. Когда вошел Печерский (Бабаев сразу узнал своего народного заседателя), весь зал встал, а тот скромно сел с краю.
Советский человек
И все-таки вопрос с партийностью Печерского не давал мне покоя. Понятно, зачем люди, относившие себя к интеллигенции, вступали в ряды КПСС: это было непременным условием продвижения по карьерной лестнице. Но зачем партия нужна была ему, рабочему на вредном производстве? “Все руки у папы были в ранах, он без перчаток работал”, – вспоминает Татьяна Котова. В это время он работал в артели “Багетчик”, где покрывал рамы лаком. В конце 1950-х, когда при Хрущеве послевоенные артели (их в стране было около 150 тысяч) стали закрываться, перешел рабочим на машиностроительный завод, где и проработал до самой пенсии.
Членом коммунистической партии Печерский стал не на фронте, как можно было бы подумать. “В 1947 году, работая в Финансово-экономическом институте заместителем директора по АХЧ, я вступил в партию. Когда я уходил на фронт, я был беспартийным, – из письма от 6 июня 1962 года. – Я всю свою жизнь считал себя большевиком, и сейчас себя считаю. В плену меня считали коммунистом, потому что я нигде не боялся, говорил смело о непобедимости нашей родины. Польские и голландские лагерники говорили, что я политрук, это в лагере смерти, где за каждое лишнее слово ты ждал смерти… Там меня считали политруком, т. к. я в этом лагере очень активно пропагандировал жизнь в Советском Союзе… И не только в этом лагере, меня почему-то считали коммунистом, хотя в других лагерях более-менее я держал себя очень скромно”.
Политруком его посчитали, похоже, из-за “политинформации” в женском бараке. “А ты коммунист, Саша?” Этот вопрос Печерский вложил в уста Люки в овручской рукописи. Ответ на вопрос его рукой зачеркнут. Вот он: “Нет, я и не был коммунистом”. Поверх зачеркнутого написано другое. “Был большевиком. Был? Я не имею права называть себя большевиком, если я нахожусь в плену у врага и ничего не делаю для своей родины”.