Итак, Эшенбург в лучшем случае был эразмийцем средней руки. Причисляя его, несмотря ни на что, к эразмийцам, я исхожу из того, что попытки Эшенбурга приспособиться были простительным грехом. Думаю, так же их оценит всякий, кто, как я, жил при тоталитарном режиме. Настоящая критика возможна прежде всего по отношению к поступкам, которых Эшенбург не совершал; он не сделал ничего, что могло бы лечь тяжелым бременем на его совесть. Вдобавок он сам — можно сказать, с наивной откровенностью — признался в своем оппортунизме. Мог ли человек, которому в 1933 г. не исполнилось тридцати, повести себя иначе? Эразмийцы, как мы видели, не были героями; не были они и мучениками.
Приспособленчество без участия в делах режима, но и без активного сопротивления — обычное поведение публичного интеллектуала в условиях фашизма. Такой интеллектуал настроен против властей, однако скрывает свои чувства, ведет себя аполитично и соглашается на уступки — не слишком серьезные и, самое важное, не причиняющие вреда другим людям. После войны схожий тип поведения был широко распространен в странах, которые подмял коммунизм. Особенно характерен он для эпохи послесталинского номенклатурного коммунизма, когда на протяжении почти четырех десятилетий многие интеллектуалы, по крайней мере наружно, мирились с властью и занимались собственным делом. Они, можно сказать, выбывали из числа публичных интеллектуалов. Если же они все-таки участвовали в общественной или, самое меньшее, муниципиальной деятельности, то вынуждены были в какой-то мере приспосабливаться. В этом свете иногда видят глубокий конфликт между двумя первыми президентами посткоммунистической Чешской (сначала Чехословацкой) Республики: Вацлав Гавел был героем сопротивления режиму, Вацлав Клаус — приспособленцем, не подписавшим знаменитый призыв интеллектуалов к освобождению Гавела из тюрьмы.
Этими альтернативами выбор не исчерпывался. Польский философ Лешек Колаковский делится собственным горьким опытом, описывая «деятелей культуры» из числа своих соотечественников. Колаковский сам был коммунистом, затем — гонимым диссидентом, наконец уехал за границу и оттуда, из своего (английского) далека, активно содействовал движению Польши по пути к свободе. В коммунистической Польше была, пишет он, небольшая горстка «крикливых и агрессивных» интеллектуалов, в основном не самого высокого полета. Было довольно много диссидентов, которым пришлось заплатить за свои взгляды серьезную цену — от запрета печататься и лишения права на выезд до тюремного заключения. Однако подавляющее большинство тех, кто на официальном языке назывался «творческой интеллигенцией», «льстили властям и восхваляли коммунистическую систему, стараясь убедить себя и других, что иначе невозможно спасти „культурный капитал“ страны и защитить от уничтожения традиционные ценности».
Колаковский прямо говорит, что подобные аргументы не производили на него впечатления. «Эти люди защищали, как правило, только собственные привилегии и кошельки». Но он рассуждает об этом в дружелюбном предисловии к английскому изданию рассказов Ярослава Ивашкевича[197]
. Знаменитый прозаик и поэт часто заявлял о своей лояльности к коммунистическому режиму, сочинил «пару второсортных стишков» на политкорректную тему борьбы за мир и даже был избран председателем Польского союза писателей. В то же время Ивашкевич — автор замечательных стихотворений, романов и пьес. «Он никогда не преследовал и не подавлял других», — пишет Колаковский. Напротив, он помог многим из тех, кого притесняли власти. Разумеется, когда дело откровенно пахло жареным, «оказывалось, что Ивашкевич находится за границей, в Сицилии или Париже». По сути же он был «хорошим человеком в самом подлинном смысле этого слова».Колаковский слишком молод (род. в 1927 г.), а Ивашкевич слишком стар (1894), чтобы принадлежать к поколению наших эразмийцев, но их истории удачно вписываются в контекст этой главы. Колаковский принадлежит к тем, кто всегда чурался приспособленчества. Конечно, этот колючий, едко-ироничный и вместе с тем тонкий философ сменил веру (марксист вспомнил о своих католических корнях), но он никогда не льстил властям в надежде избежать преследований. Более мягкосердечный, глубоко гуманный поэт был интеллектуалом иного типа — одним из многих, создавших благодаря умению приспосабливаться пространство свободы, в котором они не только выживали, писали и печатались, но даже могли оказывать помощь менее приспособившимся.
15. Уязвимая свобода внутренней эмиграции