На козлах золоторогих дальше
Ехал Тор, на плечи вскинув молот;
Там — другие боги и богини,
На оленях, лебедях и рысях;
А за ними карлы, великаны,
Духи в виде чудищ и драконов, —
Без конца тянулся пышный поезд!
Из богов там не был только Локки.
Он, когда свалился Бальдур мертвый,
Испугался больше всех: руками
Ухватившись за голову, мигом
Убежал из Азграда. По правде,
И не думал он, что всё так выйдет,
И, когда его хватились боги,
Он, дрожа, сидел уж в самых темных,
В самых страшных пропастях подземных.
По глубоким рытвинам, во мраке.
И достиг до адской он решетки.
Там увидел: бледный свет, палата,
Длинный стол, и на почетном месте
Между теней Бальдур восседает.
Обратился Гермод с просьбой к Гелле:
«Отпусти ты брата снова в небо;
Все о нем жестоко плачут боги
И какой угодно предлагают
За него тебе богатый выкуп».
Отвечала адская богиня:
«Отпущу, пожалуй, но с условьем:
Если все, что только есть на свете,
Существа по Бальдуре заплачут,
Бальдур в небо снова возвратится.
Если ж нет и хоть один найдется,
Кто о нем не будет плакать, Бальдур
Никогда на свет уже не выйдет».
И привез ответ свирепой Геллы.
Как ответ тот услыхала Фригга,
Призывает тотчас буйных Ветров,
Говорит им: «Полетите, Ветры,
Вы во все концы по белу свету,
И скажите всякой божьей твари,
Синю морю, месяцу и звездам,
Темну лесу, всякой мелкой пташке,
И большим зверям, и человекам,
Что скончался Бальдур, мол, пресветлый,
Чтоб молили, да отпустит Гелла
Всем опять его на радость в небо».
Понеслись по белу свету Ветры
С лютой вестью каждой божьей твари, —
И поднялся стон со всей вселенной:
Взвыли Ветры, море заревело,
И леса завыли, заскрипели,
Люди, звери, у кого есть голос,
Возопили; у безгласной твари ж,
У металлов и у гор и камней,
Слезы вдруг безмолвные, такие,
Как весной лиют они, встречая
После хлада и мороза солнце
(Но тогда на радость, тут от скорби),
Потекли обильными струями...
Но была в горе одна пещера.
Там, покров свой белый не скидая
Никогда, сидела великанша
(Некогда она царила в мире,
Но была побеждена Одином
И в пещере темной укрывалась).
Та на слово вестников небесных
Из скалы угрюмо отвечала:
«Я с сухими разве лишь глазами
О красавце Бальдуре заплачу:
Будь он жив иль мертв — он мне не нужен!
Пусть его сидит себе у Геллы!»
Так у Геллы и остался Бальдур».
И еще поник главою ниже.
Сквозь золу едва мерцали угли.
В забытьи склонился вещий старец.
Поутру открыл он очи: Конунг
Так же всё сидит на том же месте;
Чуть свалилась с плеч медвежья шуба,
Бледный луч скользил кой-где по складкам
Золотой истершейся одежды,
Освещая грозный облик, с длинной
Бородой, с нависшей бровью. Конунг
Был уж мертв. Судьбы его свершились.
<1870>
ПУЛЬЧИНЕЛЛЬ
В Неаполе, — когда еще Неаполь
Был сам собой, был раем ладзаронов —
Философов и практиков-бандитов,
Бандитов всяких — режущих, казнящих,
С тонзурою иль без тонзуры — в этом
Неаполе времен минувших, жил
Чудесный карлик... Маленький, горбатый,
Со львиною огромной головой
И с ножками и ручками ребенка.
Он был похож как раз на мальчугана
В комической, большой античной маске:
Таких фигур в помпейских фресках много,
Его мама и померла от горя,
В уродстве сына видя наказанье
Господне «за грехи отцов...» Отец же —
Он был мудрец с вольтеровским оттенком,
Хоть волею судеб и занимался
Сомнительной профессией (знакомил
Он с красотой живой Партенопеи
Приезжих иностранцев) — он об сыне
Судил не так. Он говорил, что эта
Наружность — дар фортуны: Пеппо с нею
Наверно будет первым майордомом
У герцогов, пажом у короля,
И комнатной игрушкой королевы.
Он так и умер в этом убежденье.
Но не сбылось пророчество: бедняга
Не в практика родителя сложился.
Кормился переписываньем ролей,
Был вхож в театр чрез это, за кулисы,
А весь свой день сидел в библиотеке.
И что прочел он — богу лишь известно,
Равно как то, чего бы не прочел он!
Всё изучал: историков, поэтов,
Особенно ж — трагический театр
Италии. Душой он погрузился
В мир Клеопатр, Ассуров, Митридатов,
И этих-то сценических гигантов
Размах усвоил, страсть, величье, пафос;
Он глубоко прочувствовал, продумал
Все положенья, все движенья сердца,
Весь смысл, всю суть трагедии постиг, —
Так что когда, в кругу своих клиентов,
Оборванных таких же бедняков,
Читал он, — эти все гиганты
Всё становились меньше, меньше — но
Зато росло в размерах колоссальных
Одно лицо — без образа и вида
И без речей — которое безмолвно,
Неудержимо, холодно их губит,
И что в трагедии зовется Роком.
И этому безличному Молоху —
Как говорил один аббат, любивший
Его послушать, Пеппо особливо
Сочувствовал. Аббат в восторге
Говаривал не раз: «Ты, caro mio,
[68]Наверно был бы величайшим в мире
Трагическим актером, если б только
В размерах был обыкновенных создан,
Без важных недостатков и излишеств;
При этих же особенностях, — годен
Не более, как к роли — Пульчинелля».
Что ж делать! Бедность и — пожалуй — жажда,
Как говорил он, сцены и подмостков,
Его судьбу решили, — и Неаполь
В нем приобрел такого Пульчинелля,
Каких еще не видывал от века!
В театре — давка. Ездит знать и двор.
Тройные цены. Импрессарий — пляшет,