И в городе лишь речь — о Пульчинелле.
Такого смеха у своих подножий
Не слыхивал конечно уж Везувий
С тех самых дней, как вечною угрозой
Над городом он стал и повторяет
Ежеминутно людям: «Веселитесь
И смейтеся, пока даю вам время!»
А тайна смеха вот в чем заключалась:
Пеппино никогда смешить не думал!
И в колпаке дурацком Пульчинелля
Всё так же роль свою играл серьезно,
Как будто роль Аякса иль Ахилла.
Он бросил фарс, дал душу Пульчинеллю
(К тому же был импровизатор чудный
И в роль вставлял горячие тирады,
Высокого исполненные чувства,
И пафоса, и образов гигантских,
Достойных кисти лишь Микеланджело!),
Он искрен был, язвителен, был страстен, —
Но это всё — при страшной образине,
При заплетавшихся кривых ногах,
При маленьких ручонках, при горбе —
В партере вызывало — взрывы смеха!
Он забывал себя, весь отдавался
Потоку чувств и вдохновенной мысли,
И ожидал в ответ восторга, слез,
Всеобщего, быть может, покаянья, —
А тут дурацкий смех, шальные крики!
Полиция — и та не возмущалась,
Когда вещал он в пламенных стихах
О благородстве, о «святой» свободе!
Бывало, с грустью, с жалостью он смотрит
В партер, как в пропасть с тысячами гадов
Хохочущих — и эта грусть и жалость
Такою в нем гримасой выражалась,
Что клик и смех в партере удвоялся...
Не выдержит, и кинется он к рампе,
И в ярости грозить начнет, ругаться:
«О! пошлости клокочущая бездна!
Чудовища! нет! я б свое уродство
Не променял на ваше», — он кричит, —
И — пуще смех!.. Тогда, на зло глупцам —
Он пустится кув
И уж конца рукоплесканьям нету!
А упадет лишь занавес — директор
Его в объятья: «Так, maestro
[69], так!Ругайте их, и плачьте! плачьте больше!
Тем лучше: сбор — невероятный! Мы —
Мы мильонеры будем!» Не успеет
Директору в лицо он кинуть: «Porco!»
[70] —Как сотни рук его уж подымают,
И как он там ни бейся, ни лягайся,
А с песнями, при факелах, несут
Его до самой до его локанды,
Где, наконец освободясь от плена,
На бедное бросается он ложе
И горячо и горько, горько плачет!
Неаполь был в восторге. Говорят,
Из инквизиции тихонько члены
В закрытых ложах хаживали часто
Им любоваться и, как все, смеялись
От сердца, самым добродушным смехом.
Но он — кумир толпы и божество,
В душе возненавидел и Неаполь,
И сцену, и давно б ее оставил,
Когда б она ему не доставляла
Возможности — в глаза ругать толпу,
Твердить и повторять ей, что она
Одно лишь понимает, поглощает
И обожает — это макароны!..
Так говорил он сам; а впрочем,
Еще был узел тайный, но могучий,
Его привязывавший к сцене, — это
Прелестная, как ангел — Коломбина,
Прекрасный тоже, истинный талант.
Он эту Коломбину и сыскал
В Сан-Карло, меж простых статисток, взял
И стал учить, образовал и, словом,
Как говорится, создал. Коломбина
По временам одна не замечала
Его уродства: чудные мгновенья!..
Она — полулежит на оттоманке,
А он читает: комната, помалу
В чертог преобразуясь, наполнялась
Героями, царицами, царями;
Стихийное иль божеское нечто
Блистает в них величьем колоссальным
Над сумраком обыкновенной жизни;
И вдруг средь этих исполинских сил
Послышится ей родственное что-то —
Любовь, как голубь, реющий над бездной...
У ней от страха сердце замирает,
Она глядит, и, точно в лихорадке
Следя за ним, чтеца уже не видит...
И лишь когда он кончит, — понемногу
Рассеется блистательный мираж,
Уйдет страстей клокочущее море;
И вместо блеска, красоты, величья,
Она увидит вдруг перед собой,
Как будто этим кинутого морем,
Какого-то нелепейшего карлу —
Тогда из уст ее — как будто бы со скорбью
И сожаленьем — вырвется невольно:
«Ах, Пеппо, для чего такой ты гадкий!»
— «Рок», — отвечает он.
Да! страшный рок!
Он чувствовал, что раз не удержись,
А от себя, от своего лица
Скажи свое живое чувство, — в страхе
И омерзенье вскрикнет Коломбина
И от него отпрянет, как от гада!
Он понял, что совсем лишь стушевавшись
Мог быть при ней, — и сделался ей, точно,
Необходим: наставником был, другом,
Был чичисбеем, шаль за ней носил,
По порученьям бегал; даже больше,
Служил ей горничной — при туалете
Присутствовал, затягивал корсет,
Ей обувал изящнейшую ножку,
Сносил ее мигрень, капризы, словом,
Был для нее он тем же, чем Неаполь
И импрессарий для него, и также б
Мог звать ее он «злою Коломбиной»,
Как называли все его «злым карлой»;
В него летали точно так же веер
И башмаки, как от него каменья
На улице, или слова на сцене —
Такие, что иного стоят камня!
И от нее он всё переносил
С покорностью, чуть-чуть не с наслажденьем, —
Так наконец, что все его страданья
По сцене — отошли на задний план.
Перенести не мог он одного —
Одной фантазии своей царицы,
И все вражды свои сосредоточил
На арлекине. Этот арлекин
Был — тем же роком! — одарен красивой
Наружностью, небрежностью изящной,
К артисту так идущей, и всегдашним
Высоким мненьем о своей особе.
Все женщины по нем с ума сходили:
Из-за него маркизы, герцогини
Дрались, чтоб с ним в блестящем фаэтоне
По Кьяйе прокатиться... Это, впрочем,
Всё б ничего! но этот херувим
И виделся, и снился Коломбине!
Напрасно ей твердит несчастный карло,
Что арлекин — бездарный фат, хвастун,
Глуп — колоссально глуп!.. «Ты лишь послушай,
Как он поет! Где ставит ударенья?
О, ужас! на предлогах и союзах!
Не ясно ли, что у него нет сердца!