Если бы у людей было много свободного времени, то можно бы приходить на толкучку, смотреть на какой-нибудь стоптанный пим и думать о жизни и судьбе вещей. Как этот пим прожил свою жизнь. Можно было бы смотреть на шелковое платье, закапанное вином, и думать о жизни этого платья. Все вещи имели свою судьбу, когда-то выделывались на фабрике, новенькими вступали в жизнь и, походив по земле, дряблыми, старыми, никому не нужными попадали на толкучку. Тут же валялись зачитанные старые книги. Среди этих книг были и почтенного возраста. Так, в кожаном перелете лежала карамзинская «Бедная Лиза». Золотыми буквами было вытиснено: «Бедная Лиза». На желтой бумаге верже, такой как кожа столетних старух, коричневыми чернилами было написано: «Дорогой невесте, любимой Нине от графа Потоцкого». На 15-й странице озерами, как рисуют их на картах, находятся пятна. Это слезы невесты Нины. А год на книге 1779-й. Над этой наивной книжкой плакали такие же наивные люди. О жизни только одной этой книжки можно бы написать сотни страниц. А теперь лежит эта книга никому не нужная, и цена ей 15 копеек.
Если бы дать почитать эту книгу комсомолке и записать ее мысли! Это было бы весьма интересно.
Где-то есть университеты, но никто не думает изучать сложную жизнь вещей.
И вот там, где толкается народ со старьем, стоит лавка, а на лавке вывеска: «Антикварная торговля Петра Щербинина».
И никто не знает истории этой вывески, не знает, что когда-то на новом железе было написано: «Прачишна китайца из Шанхая Хао-Чан». Теперь на черном фоне золотыми буквами написано: «Антикварная торговля Петра Щербинина». А в лавке сидит красивая женщина, сидит неподвижно, разговаривает с покупателями неохотно, только на вопросы отвечает.
– Этот болт стоит сорок копеек, не рядитесь – уступки не будет.
– Утюг стоит два рубля…
– Да новый можно купить.
– Покупайте новый.
– Эта «Физика» стоит восемьдесят пять копеек.
И никто не знает, что эта женщина была когда-то женой китайца Хао-Чана и теперь со своей вывеской пришла на толчок, с той вывеской, которую она заказывала живописцу на новом железе.
Иногда только мальчишки, идущие в школу первой ступени, высунув язык и выпучив глазенки, кричат:
– Китайская богородица!
И тогда спокойная женщина схватывает какую-нибудь старую железную вещь и бросает в мальчишку. Мальчишки с хохотом разбегаются.
– Китайская богородица!
И было так. Иногда, рассердившись, Арина начинала рвать волосы на потеху всей толкучки, кричать до припадка. Тогда ее отвозили в архиерейский дом, где теперь больница для душевнобольных.
Арина не один раз уже была в этой больнице. Тогда Арина не спала ночи и кричала истошным криком, ругалась скверными словами с Богом…
Когда припадок проходил, Арина опять возвращалась в свою лавку. Теперь Арина была молчаливой, сидела всегда неподвижно, и казалось, что она ничего не видит и не слышит. А дома Петр Щербинин, когда-то бывший за границей, рассказывал:
– Был это я, значит, в самом Берлине, город огромаднейший… – И больше ничего рассказать не мог. – И невдомек мне было тогда посмотреть, есть ли у них там, в Берлине, толчок, и где старьем торгуют, и как там это дело поставлено. А мамзели там – одно загляденье. Движение на улице невероятное. Одеты мамзели с иголочки, губки алые, как малина, одно слово – культурность. Эх, денег бы, денег, – катнул бы я туда, в Берлин, в Париж, а теперь что? Возись со старым ржавым железом.
Город жил своей жезнью, сложной и многогранной.
Жизнь знала, что делала. Каждую осень деревья роняют свои листья, желтые, поблекшие. Каждую весну из почек развиваются новые зеленые листья. Каждую весну из куколок вылетают разноцветные бабочки, для того чтобы в свое время умереть.
Жизнь идет медленно и верно к конечной цели, к совершенству. И никто не знает, что там, далеко, в Шанхае, на своей родине погиб Хао-Чан.
Никто не знает, что напоказ была выставлена голова Хао-Чана, и голова смотрела загадочными глазами, познавшими великое счастье, тайну знавших торжество победы за лучшую жизнь, а обреченные на гибель наивно думали отрезанными головами устрашить тех, кто знал цену не своей жизни, а жизни всего человечества.
Что знает только Аделькан о Ленине
В Баян-Ауле – родине героини киргизского эпоса Баян-Слу – степи сытые, как самый жирный баран, у которого курдюк в тридцать фунтов, а на голубом небе четки синие, нежные Баян-Аульские горы. Намечаются одни, за ними другие, а позади третьи. Боишься, что это только мираж и что ветер может унести красивую картину. Тени в степи темно-синие и лиловые, и степь разукрашена желто-зеленой эмалью. Вот аул словно чеканка на золотой монете степи. В каждом ауле меня расспрашивали, что делается там, в больших городах, с вниманием слушали, задавали вопросы, и я убеждался, что киргизы – это народ умный, и многие делают ошибку, считая их дикарями. К моему удивлению в ауле Дженгильбека меня ни о чем не расспрашивали, угостили кумысом, бараниной. И сам хозяин аула аксакал Дженгильбек предложил послушать лучшего певца и сказочника кокчетавского Аделькана: