Поскольку у Эме я был любимым клиентом, он был в восторге от этих великолепных обедов и покрикивал на официантов: «Живо, накройте двадцать пятый стол»; он даже говорил не «накройте», а «накройте мне», как будто это было для него лично. Известно, что язык метрдотелей несколько отличается от того, что в ходу у ответственных за обслуживание отдельной группы столиков, у помощников повара, рассыльных и так далее, поэтому, когда я просил счет, он, поводя рукой туда-сюда, словно успокаивая лошадь, готовую закусить удила, говорил официанту, который нам прислуживал: «Не перегибайте палку (имелся в виду счет), орудуйте потише, потише». Официант удалялся, вооруженный этим наставлением, а Эме, опасаясь, что его совету последуют недостаточно пунктуально, кричал ему вслед: «Погодите, я сам посчитаю». А когда я его уверял, что это совершенно не важно, возражал: «У меня принцип: выражаясь по-простому, посетителей нельзя надувать». Что до директора заведения, то, поскольку одежда на моем госте была непритязательная, всегда одна и та же и довольно поношенная (хотя, будь у него средства, никто бы лучше его не блистал искусством одеваться роскошно, как бальзаковский щеголь), директор просто поглядывал ради меня издали, все ли в порядке, и взглядом приказывал подчиненным подложить клинышек под ножку стола, который стоял неровно. Даром что начинал он как мойщик посуды, нельзя сказать, что он не умел взяться за дело, как любой другой. И все же для того, чтобы он собственноручно стал разрезать индюшат, требовались исключительные обстоятельства. Я как раз выходил, но потом узнал, что он с жреческим величием исполнил это дело, пока вокруг сервировочного стола на почтительном расстоянии кружком стояли официанты и глядели на него с блаженным восторгом, стараясь не столько научиться у него, сколько попасться ему на глаза. Впрочем, с точки зрения директора, их там как будто и не было: он медленным движением погрузил руки в чрево жертвы и не отрывал глаз, проникнутых важностью его миссии, от индюшачьих внутренностей, словно ему предстояло предсказывать будущее. Занятый жертвоприношением, этот жрец даже не заметил моего отсутствия. Узнав, что меня не было среди зрителей, он огорчился. «Как же так, вы не видели, как я сам разрезаю индюшат?» Я ответил ему, что до сих пор не видел Рима, Венеции, Сиенны, музея Прадо, Дрезденского музея, Индии, Сары Бернар в «Федре», так что жизнь приучила меня к смирению, и я добавлю к своему списку его искусство нарезать индюшат. Кажется, он понял только сравнение с драматическим искусством (Сара Бернар в «Федре»), и то потому, что я ему рассказывал, как в дни больших спектаклей Коклен-старший[352]
соглашался на роли дебютантов, даже персонажей, которые произносят одно-единственное слово или вообще молчат. «Все равно мне очень жаль. Когда еще я буду их нарезать? Для этого нужно событие, нужна война». (На самом деле было перемирие.) С того дня календарь переменился, счет дням велся так: «Это было на другой день после того, как я сам нарезал индюшат». «Это было ровно через неделю после того, как директор сам нарезал индюшат». Словом, это прозекторское деяние послужило, как рождение Христа или Хиджра, точкой отсчета для нового календаря, отличного от прежних, но не получившего такого же распространения и той же долговечности, что предыдущие.