Им нравится собирать сведения о самых причудливых обычаях и нравах Нового Света, Перу, Китая, ибо они полагают, что люди руководствуются лишь собственным мнением, а природа не имеет никакого значения: как если бы зарождающийся разум сих полудиких народов можно было с основанием сравнивать с нашим [comme si la raison naissante de ces peuples demi bêtes étoit comparable à la nôtre], между тем как наш разум изострялся благодаря длительному опыту в науках и общежитии, благодаря знаниям обо всех цивилизованных вещах, существовавших в мире[261]
.Споря с либертинами, считавшими, что «всякая вещь в целом обладает неопределенностью», Сен-Реаль подчеркивал важность разума, а об Откровении даже не упоминал. В особенности, настаивал он, следует избегать «la vice de singularité», желания выделяться. Ясно, что здесь подразумевается: необходимо приспосабливаться к господствующим обычаям, как в Индии, так и во Франции.
Шутливая полемика Сен-Реаля с радикальным скептицизмом эрудитов-либертинов не должна вводить нас в заблуждение. Он сам в каком-то смысле являлся либертином, как это явно следует из последней статьи в «Об использовании истории». Там Сен-Реаль отважно обсуждал хорошо известный либертинский сюжет – религии как лжи («l’imposture des religions»), начиная с Зороастра и Нумы и заканчивая королем Франции Людовиком XI, достойным осуждения за цинизм, с которым он использовал христианскую веру в политических целях. Присутствие подобного текста в полуофициальном сборнике, опубликованном «иждивением Общества Иисуса», удивительно и показательно[262]
.Было бы абсурдным полагать, что Ле Гобьен в речи Юрао идентифицировал себя с Монтенем и его языком. Бунт туземцев был направлен против европейцев, в том числе против иезуитов. Ле Гобьен вложил в уста Юрао найденные у Монтеня мысли об исконной свободе и простоте по той причине, что они позволяли ему создать действенный в риторическом смысле текст. Он не использовал речи в качестве инструмента осознанной стратегии, описанной веком позже у Мабли: «историк, скрываясь под взятой взаймы маской, обращается к первоистокам естественного права и объясняет, при каких условиях природа позволяет обществу жить счастливо»[263]
. Впрочем, я думаю, что благодаря речи Юрао Ле Гобьену удалось выразить глубоко двойственное отношение к европейской цивилизации, присущее религиозному ордену, членом которого он являлся.В «Истории указа китайского императора в пользу христианской религии», напечатанной Ле Гобьеном за два года до «Истории Марианских островов», он, в частности, писал: «Китай уже более двух тысяч лет хранит знание об истинном Боге. Идолопоклонство пришло в Китай лишь за пятьсот или шестьсот лет до рождения Иисуса Христа»: этого мнения держался, как прямо говорил автор, и первый иезуитский миссионер в Китае Маттео Риччи[264]
. Богословский факультет Парижа включил эту фразу в список осуждаемых утверждений о «китайских обычаях». Одно из них было взято из «Nouveaux mémoires sur l’état présent de la Chine» («Новые записки о состоянии дел в Китае») Луи Ле Конта и звучало так:Если Иудея имела счастье преподнести Богу самый богатый и великолепный храм, освященный присутствием и молитвами нашего Спасителя, то Китай обрел неменьшую славу, пожертвовав Создателю древнейший храм Вселенной[265]
.Тот же самый религиозный орден, что внес решающий вклад в католическую Контрреформу, кажется, отводил Искуплению по сути дела второстепенное место; тот же самый орден, что построил сотни пышных церквей, прежде всего церковь Иисуса в Риме, восхвалял храм, весьма примитивный и возведенный китайским императором за несколько веков до Христа[266]
. Реакция доминиканцев с богословского факультета Парижа, столкнувшихся с парадоксом иезуитов, оказалась, как это можно было предвидеть, предельно жесткой[267]. В 1704 году папа Климент XI осудил иезуитов, а спустя сорок лет был навсегда закрыт и спор о «китайских обычаях».Саллюстий, Тацит, Монтень: многочисленные нити в узоре речи Юрао, которые я стремился идентифицировать, способны помочь нам при анализе риторики Ле Гобьена. Юрао постепенно превращался в проекцию самого Ле Гобьена; диалог обратился в скрытый монолог, впрочем, с одной значимой оговоркой.