Добро само по себе, как таковое, его не интересовало. Все эти кормушки для птиц, скворечники, приюты для бездомных животных, подаяния нищим и сборы пожертвований для малоимущих, нуждающихся в срочной операции за рубежом, равно как и все прочие виды благотворительности, не вызывали у него ничего, кроме терпеливого раздражения. Мир станет тем добрее, чем больше злобной мрази тебе удастся соскрести с его поверхности, – это он знал, как «Отче наш». Он ни секунды не заблуждался по поводу себя самого и даже мысленно не рядился в тогу фальшивой добродетели; он был солдат, он дрался на переднем крае, и его призванием, как у любого солдата, было кровопролитие. Он не брал пленных, потому что сражался в одиночку и не мог позволить себе такой роскоши, как милосердие к подонкам. Ну, и еще потому, что ему нравилось убивать – чего уж там, из песни слова не выкинешь, а гены пальцем не раздавишь.
До девятнадцати лет он оставался, если можно так выразиться, девственником. Нет, контактов с женщинами у него тоже не было, но они-то как раз интересовали его в последнюю очередь. Он терпеливо ждал своего часа и, наконец, дождался.
Это случилось в армии, на первом году службы. Сержант-старослужащий, здоровенный, как бык, и такой же тупой облом откуда-то из-под Рязани, довел до самоубийства солдата-первогодка. Как водится, виновник трагедии был известен всем, но следствие буксовало: солдаты держали круговую поруку, поскольку никому не улыбалось превратиться в изгоя, а офицеры медлили выносить сор из избы, не без оснований опасаясь за свои погоны. А потом сержант пропал – просто пропал, и все. Было решено, что он подался в бега, спасаясь от тюрьмы; дезертира объявили в розыск, но он как в воду канул. Позже Зулус не раз гадал, откопал ли кто-нибудь когда-нибудь зарытый в лесочке за забором части снарядный ящик со скрюченным, связанным по рукам и ногам прочным изолированным кабелем скелетом внутри. Он похоронил ублюдка живьем и, хоть это и было чертовски рискованно, почти до утра сидел над безымянной могилой, вслушиваясь в раздающиеся то ли под землей, то ли в его воображении глухие мычащие звуки. Он курил сигарету за сигаретой, держа наготове лопату на случай, если сержант все-таки сумеет выбраться из своей могилы, и наслаждался никогда прежде не испытанным чувством исполненного долга. Оно было сродни чувству сытости – одному из самых приятных чувств, выпадающих на долю солдата срочной службы; позднее Зулус испытывал его неоднократно, но никогда оно не было таким острым, как в тот, самый первый раз.
…Он встрепенулся, осознав, что чуть было не задремал прямо тут, на березовом чурбачке, подперев щеку ладонью, с рюкзаком между ног. Это никуда не годилось, потому что означало частичную потерю самоконтроля. Тряхнув головой и хлопнув себя ладонями по коленям, Зулус энергично поднялся и принялся за работу, которой сегодня было заметно больше, чем обычно.
Первым делом он достал из рюкзака и, освободив от старых газет, воткнул острым концом в чурбак сослужившее ему добрую службу мачете – невольный подарок наркомана, который, наверное, уже загнулся – если не в тюрьме от ломки, то на воле от передозировки. Торец чурбака был мелко-мелко иссечен бесчисленными отметинами от топора и вот этого самого мачете, и при свете налобного фонаря оно смотрелось так, словно торчало здесь не первый год.
Затем пришел черед лопаты. Но прежде чем отодвинуть от стены старый зарядный ящик со щепой, Зулус положил туда и небрежно присыпал стружкой и обрывками пакли зеленый резиновый плащ из общевойскового комплекта химзащиты. Плащ был густо забрызган кровью, которую на этот раз никто не потрудился отмыть; деревянный мусор прикрывал его лишь частично, но большего и не требовалось: маньяк – он и есть маньяк, душевнобольной, которому однажды становится не до мелких деталей.
Он откопал бак, снял крышку и глубоко втянул трепещущими ноздрями едва ощутимый, но сладостный запах разложения. Не успевшая оттаять после долгого лежания в морозилке голова Гунявого с пробитым лбом и развороченным затылком укоризненно глянула на убийцу мутными стекляшками глаз. Окровавленный щербатый рот был разинут и перекошен мучительной предсмертной гримасой. Зулус зачерпнул рукой в перчатке горсть песка и мелкого мусора и тонкой струйкой высыпал все это туда, в черную гнилую пасть неумелого мокрушника. Обычно он избегал надругательства над мертвыми (если не считать обезглавливания, которое, строго говоря, надругательством не являлось, поскольку представляло собой часть ритуала), но Гунявый того заслуживал. Если бы не боязнь возможной генетической экспертизы, Зулус бы туда еще и плюнул, причем с превеликим удовольствием.