– Не нравится мне этот план, – дух был мрачен, как никогда. – Пусть там лежит. Не трогай.
Но Кадыр был иного мнения. Перегоревший, настрадавшийся за весь этот чудовищный, несуразный день, он почему-то был уверен, что эта лестница его непременно погубит. Они не знают, кто стрелял – никто не знает, не нашли – а значит, будут строить домыслы, и если найдут в кустах эту странную лестницу, то…
– То что? – пыхнул досадой дух. – Она им расскажет, как ты по ней на яблоню лез?..
Кадыр и сам не знал, «что». Но чем больше он обо всём этом думал, тем меньше понимал, как вообще мог произойти этот выстрел, и кто, и как, и зачем мог проникнуть в лавровую рощу, чтобы там… Если только кто-то следил за ним? Но почему? И каким образом? Крался следом по дну оврага? Нет, невозможно… Он там был один. Это точно. Тогда из следов остается только лестница. Не зря её сам Акачаа подбросил – бесовской дух, до добра не доводит! Надо убрать.
В кустах вздохнули и тихонько покачали глянцевой, негибкой листвой.
* * *
Ночь была лунной. Вот и хорошо, подумал Кадыр, не надо будет огнём собак тревожить. Кусты-то густые, одинаковые, как её без света там найдешь.
Он уверенно шагал к знакомой яблоне. И двух суток не прошло, как он вернулся из святилища, как услышал мелодичное пение, как наткнулся на оставленную забывчивым хозяином лестницу и ослеп от сияния раннего солнца в кудрях Астанды. А как всё переменилось… Зафас не то при смерти, не то выживет, его дочери опозорены, а сыновья пылают гневом и жаждой мести. Какое странное, однако, совпадение, подумал Кадыр. Не иначе, как знали об этом духи аныха, потому и определили: твоей будет зазноба твоя, никому не достанется. Ну да теперь недолго.
Он остановился, вертя головой и пытаясь сообразить, куда именно сунул впопыхах длинные лестничные жерди. Затем уверенно шагнул вперёд и запустил руки внутрь колючих ветвей. Когда он, вытянув лестницу наполовину, разогнулся, чтобы перехватить поудобнее и покончить уже с этим делом, рядом с ним стоял Адгур.
* * *
Село – каким бы большим оно ни было – мир тесный. Конечно, Адгур видел этого парня раньше, и не раз. Знал, чей он сын. Имени не помнил. Но это и не имело значения. Это больше ни для кого не имело значения.
Он молча передернул затвор винтовки и, не целясь, пальнул с бедра.
* * *
Боли Кадыр не почувствовал. Он вообще ничего не почувствовал – он только невероятно удивился тому, что рядом с Адгуром как-то сразу, вдруг оказался ещё один человек, в какой-то уж очень дедовой черкеске – сейчас таких, пожалуй, не носят – и в тёплом зимнем башлыке. Это в июле-то. Человек смотрел на него с не очень понятным выражением – наверное, с отчаянной горечью – но в данную минуту было не до него. Сперва бы объясниться с Адгуром.
– Добро тебе, – произнес было Кадыр, но почему-то его голоса не было слышно. Он попытался прокашляться и тут сообразил, что Адгур смотрит не на него, а куда-то вниз. Кадыр тоже глянул вниз и совсем перестал что бы то ни было понимать: там, внизу, у справных сыромятных сапог Адгура лежал он сам. Кадыр.
Он растерянно взглянул на незнакомца:
– Так я… где? Там или… здесь?
– Теперь здесь, – мрачно ответил знакомый голос, и Кадыр, забыв про Адгура, уставился на густые усы и богато шитый серебром пояс черкески. – А я тебе говорил: пусть там лежит. А теперь там лежит… это. А ты – здесь.
В кустах опять с досадой вздохнули, и из колючих ветвей высунулись отчётливо различимые в лунном свете рога.
* * *
Астанда потеряла счёт времени. Ни дней, ни часов – только ровная серая пелена вибрирующей ненависти, а прямо за ней – абсолютная пустота.
Впрочем, нет. Это ей бы очень хотелось: чтобы пустота была – абсолютной. Но в ней был жилец. Всего один, но очень настырный. Уходить никак не хотел и тем отчаянно, бесконечно мешал. Он весь состоял из черноты: гладкой черноты волос, вьющейся черноты недлинной бороды, рабочей черноты привычных к земле пальцев… Но чернота эта не была ни опасной, ни угрожающей, ни уродливой – напротив: она была тёплой, человечной и какой-то уютной. Манящей.
Астанда опять со стоном переворачивалась на постели, скручиваясь в клубок и пытаясь отгородиться от посетителя пустотой. И – пеленой.
Мать, суетливая и заполошная от горя, беспрестанно бегала между Зафасом и нею, пытаясь смягчить, облегчить, вытянуть. Но если с Зафасом всё было понятно (лекарь на его счет сомнений не имел), то как помочь Астанд никто не знал. В первую очередь потому, что было непонятно, в чём именно её недуг заключается.
– Ты, обара, её сама спроси, допытайся: в чем корень её печали? Гордость девичья уязвлённая? Или хотела она, чтобы стрелок увёз – а не вышло? Или красть пришел не тот, кого ждала? Или, не дай боги, тронул её кто?
Мать в ужасе загораживалась от последних слов рукой, а доктор своими руками только развести и мог:
– Нет в ней болезни явленной, мысли её какие-то опутали, воли не дают. Тут уж ты сама…
Но Астанда молчала. И не вставала. Ей было больше незачем.
* * *