Старый, многое на своем веку повидавший и переживший Гуатей сидел в тени раскидистого лавра, чуть в стороне от поминального стола и бурлящей толпы односельчан. Опершись обеими сухонькими руками на крепко упёртый в землю корявый посох и сложив на костяшки сморщенный подбородок, он был неподвижен и тих, в разговорах участия не принимал. Синие глаза прятались в черных густых бровях, и было не очень понятно: горюет он, задумался или вовсе задремал. Иногда особо распалившаяся в охах и вздохах соседка случайно задевала взглядом его щуплую фигурку и невольно понижала тон: спит старик, такие годы – надо уважать.
Но Гуатей не спал. Он всё слышал, слушал и, как ни жаль, понимал, что село это никогда уже не будет прежним. Уйдёт из него солнце. Уедет на большой скрипучей арбе.
* * *
Хмурый Адгур вздрогнул и выпрямился, услышав лязг откинутого на калитке крюка. В последние дни никто не хотел к ним приходить – да что там: он и сам стал побаиваться сильно изменившейся, какой-то чужой и новой Астанды, глядящей куда-то внутрь себя и – что гораздо хуже – разговаривающей то ли с кем-то невидимым, то ли с самой собой. Адгур даже и не знал, чего больше опасаться: будь это безумие с разговорами вслух или осатанение и беседы с бесами.
Корявый посох Гуатея мерно мял сочную траву Зафасова двора.
– Добро тебе, Адгур Зафас-ипа, – склонил голову старец, и Адгур ответил, как полагалось. – Дома ли отец твой, Зафас Шьабат-ипа?
– Вчера вернулся, дядя Гуатей, – кивнул Адгур, провожая старика в дом и теряясь в догадках, что ещё нужно от их несчастного двора старому пастуху. Уже, кажется, все испытания свалились на такой прежде мирный дом. И если Гуатей пришёл журить и сетовать, то Адгур уже и сам был не рад тому, что послушал намеки Джамсуха и остался ждать у тех проклятых кустов со спрятанной лестницей.
Но Гуатей пришёл не к нему. Присев на придвинутый стул, расставив ноги и упершись, по своей давней привычке, сухонькими ручками в отполированное его же ладонями навершие корявого посоха, Гуатей взглянул на Зафаса, затем на Адгура, пожевал губами и сказал:
– Видел я по дороге сюда корову, рыжую, со сломанным рогом. Ломала штакетник двора почтенного Нарсоу. Я подумал: вдруг знаете, чья?
Адгур охнул и спешно выскочил на двор, а затем – за ворота.
Зафас проводил сына взглядом, затем налил в два стакана густого, терпкого вина и спросил:
– Что, правда ломает? Или рано ему слышать, что хочешь сказать, дядя Гуатей?
– Правда ломает, – старик пригубил вино и зажмурился, смакуя его округлый, объёмный аромат и позволяя нескольким каплям медленно стечь с нёба в глотку. – Но не так, как разговоры могут сломать судьбу.
– Она ни в чем не виновна, – сжал кулак и тяжело моргнул Зафас.
– Это неважно, сынок. Это уже неважно. Послушай моего совета: уезжай. Здесь жизни не будет больше – ни тебе, ни детям, ни внукам твоим.
Зафас медленно допил вино, поставил стакан на чисто скоблёный стол. Затем встал и также медленно подошел к окну. Из него открывался родной, знакомый в каждой своей подробности вид. С детства знакомый. До последнего корявого куста в дальнем углу ограды. Только сейчас Зафас понял, что это на самом деле такое: уезжать.
– Это моя земля, – упрямо набычившись сказал он. – Никто не может меня прогнать.
– Никто, – кивнул Гуатей. – Никто, кроме людской молвы. А она пострашнее и войны, и чумы…
«…и Сатаны», мысленно закончил Зафас. Он ведь уже всё решил, и новую землю уже нашёл, но именно сейчас, когда старый Гуатей назвал его «сычкун» – сынок – он отчаянно остро понял, что все его корни, вся его кровь – здесь. На новом месте прорастать вглубь придётся уже даже не ему, а нескольким поколениям внуков и правнуков.
– Уезжай, – тихо повторил старик. – И ничего не бойся. Ты сильный, и сыны твои – сильные. А за своих – не переживай. Я за ними пригляжу.
* * *
– Вот видишь, Шьабат, как оно бывает, – Гуатей легонько постучал посохом по замшелому валуну, придавившему могилу старого друга. – Как мы с тобой мальчишками мечтали мир посмотреть, по новой земле плугом пройтись. А выпало оно, вон, твоему Зафасу – старое вино лить в новые бочки бродить. Ну да справится как-нибудь – уж не малыш… А я пока тут за тобой пригляжу. Я ему – обещал.
Часть пятая
Чуть склонив голову, Гумала смотрела, как её старший сын идёт по двору. Вот он еле заметно хмыкнул, качнул головой – опять, небось, не рад, что ворота не крашены. Уж сколько братья, совестили Хасика – а тот всё ищет что-то, всё цвет ему не тот. Самой, что ли, покрасить? Так ведь обидится… Мужчина же. Они все у неё – настоящие мужчины. Так растила, так и вырастила. Всё сама.
Гумала всегда была человеком земли. Своей земли. Многострадальной, вечно кому-то нужной и сладкой, но не сдающейся и всегда ищущей свой путь. Путь к свободе. Пусть не внешней – так хотя бы внутренней. Впрочем, про себя она никогда это так не называла – «свобода» – потому что это и была просто жизнь. Да и разве можно иначе?