— Что тут думать? Мать по-своему права. А отец — он, видно, старался держаться подальше от нее... Подальше от скандалов. Не понимали они друг друга.
— Но ты все-таки кое-что знаешь о нем, о его жизни...
— Ну и что? — Снова мельком взглянув на меня, парень опускает глаза и продолжает, точно рассуждая о чем-то сам с собой: — Зачем ему было гоняться в лесах за диверсантами, когда у него была семья Почему именно он этим занимался, а не кто-нибудь другой вроде вас, кому приходится думать только о самом себе?
— У него было чувство ответственности...
— Перед кем?
«Перед родиной», — порываюсь я сказать, поскольку это проще всею, но воздерживаюсь. Простые вещи порой труднообъяснимы. Скажи такому вот «перед родиной», и он начнет смеяться.
— Перед людьми, Боян.
— Перед какими людьми? Теми, что сидят по кабинетам?
— Многие из тех, что нынче сидят по кабинетам, тоже в свое время бродили по лесам с автоматом в руках.
— Да, в свое время... Тогда другого выбора не было. А ведь он продолжал жить как партизан, когда все уже переменилось.
— Вот именно, как партизан, — киваю я. — Это чувство ответственности у него особенно обострилось, стало как бы незаживаемой раной как раз в ту пору, когда он был в партизанах.
Я произношу эти слова, а меня не покидает ощущение, что они тонут в пустоте, даже не доходя до сознания молодого человека. Однако вопреки этому ощущению мне трудно замолчать, и я кратко, в нескольких словах, рассказываю историю, которую в свое время услышал от Любо. И все это время мне кажется, что слова мои звучат бессмысленно и тонут в пустоте.
— ...После того как отряд был разбит; их осталась какая-то горстка, пятнадцать человек. Чтобы добить их окончательно, в июле против них высылают жандармерию. Завидев на шоссе грузовики, битком набитые карателями, они решают отойти, а отца твоего оставляют для прикрытия. Грузовики останавливаются, жандармы карабкаются на гору, но партизаны уже за хребтом. И вдруг завязывается перестрелка — оказывается, еще ночью туда пригнали войска, и они затаились в засаде. Жандармерия тоже устремляется к месту боя. И вот крохотный отряд уничтожен до последнего человека, если не считать твоего отца. А он, добровольно жертвуя собой, уже мысленно расставшись с жизнью, уцелел в лесных дебрях, в стороне от боя, вдали от врагов и своих.
Я замолкаю, какое-то время гляжу перед собой и вижу не это молодое, ничего не выражающее лицо, а изрезанное морщинами лицо Любо, на котором играют красноватые отблески огня. Помнится, как однажды под вечер мы с ним наловили в ручье черных усачей и решили их испечь. Положили на горящие угли плоский камень, а на него очищенную рыбу. Она тут же прикипела к камню. Убедившись, что с одной стороны рыба достаточно поджарилась, Любо принялся переворачивать ее, а я тем временем подгребал жар под каменную плиту. Пока жарилась рыба, он кутался в походную куртку, чтобы защитить спину от ночного холода, и рассказывал мне эту историю.
— ...Отец считал, что унаследовал дело целого отряда... И в этом смысле ощущал ответственность...
«Очень это ответственно, браток, быть наследником стольких людей», — слышится где-то в моем сознании голос Любо, и я вижу его в накинутой на плечи куртке, освещенного трепетными отблесками, словно высеченного на черно-синем фоне ночи.
А этот юнец сидит передо мной со своим ничего не выражающим лицом и молчит. И лишь после того, как я долго глядел на него в упор, он произносит:
— Не понимаю...
— Неужто так трудно понять: все мы продолжаем дело тех, кого уже нет, а те, что придут после нас, будут продолжать наше дело, и в этом состоит связь поколений, единство жизни, в этом ее бессмертие. Твой отец был наследником тех людей. А ты являешься наследником отца.
— Как я могу быть наследником человека, которого я не понимаю... которого не знаю?
— Но ведь он наведывался к вам, ты бывал вместе с ним.
— Очень редко. И всегда очень недолго... Можно?
Последнее слово связано с сигаретами, к которым парень протянул руку.
— Можешь не спрашивать.
Закурив, он делает глубокую затяжку и как-то неохотно добавляет, вроде бы только для того, чтобы совесть была чиста:
— Теперь, когда я вспоминаю все это, мне начинает казаться, что он хотел приблизить меня к себе. Делал мне подарки, интересовался, как у меня дела, но я с трудом привыкаю к чужим людям, а он был для меня чужой... приходил из другого мира и сам был каким-то другим — и ничего у нас не получалось...
— Да-а-а, — произношу я без всякого смысла, глядя в это красивое, несколько бледное лицо, уныло склоненное над столиком. — А вот теперь, когда отца нет в живых, кто-нибудь догадывается спросить, как твои дела?
Парень опять мельком взглядывает на меня, чуть приподняв брови, словно ему не совсем понятен мой вопрос.
— Да кто меня станет спрашивать? Нынче никто никем не интересуется.
— А если я стану спрашивать?
— Пожалуйста... — Боян пожимает плечами. — Хотя мне до сих пор не ясно, к чему весь этот разговор...
Мне кажется, смысл разговора хотя бы отчасти дошел до него, иначе он выразил бы свое недоумение гораздо раньше и в более категоричной форме.