Безучастный ко всему, неотрывно смотрел я в пол самого глубокого каземата Сан-Януарио. Патрик, не останавливаясь ни на секунду, метался из угла в угол – пять шагов туда, пять обратно – и бормотал:
– Должен же быть какой-то выход, должен же быть какой-то выход…
– Не мельтеши, – сказал Крюк, переворачиваясь на другой бок и зарываясь в тряпьё, – мешаешь.
– Чему?.. Чему?!
– Думать. О вечности. Которую нам тут предстоит провести.
– Пфф!.. Скажете тоже, сударь мой… – д’Арманьяк беззаботно подкрутил ус. – Впрочем, понимаю. В вашем возрасте я и сам жутким пессимистом был. Как сейчас помню: посадили меня, значит, впервые в Бастилию. А во времена те, смею доложить, тюрьмы нынешним не чета были. Строго всё. Маску железную сразу же надеть изволь, и больше одного слуги при себе иметь не разрешают. Вот я по неопытности и загрустил. Оно ведь как получилось?.. Только-только я тогда в Париж приехал и в мушкетёры поступил. Но сразу же себя на отлично зарекомендовал, король мною премного доволен остался. На квартире же состоял у куафёра одного старого. От него, кстати сказать, искусство это и перенял. А у того жена, понимаете ли. Марианной звали… Лет на двадцать его младше. Ну и втрескалась в меня до беспамятства. Ясное дело, я ж тогда орёл был: усы, шпага, ростом едва не восемь футов, с лошадью если… Уж я её и убеждал, и уговаривал, нехорошо это, мол, неправильно… А та ни в какую!.. Бегает за мной, что твоя собачонка. Тут-то её добрый товарищ мой, граф де Ланфра, тоже из мушкетёров, и заприметил. И, представьте себе, судари мои, влюбился как мальчишка… Лилии, помню, всё ей дарил. Едва-едва умом на этом не повредился: как где лилии увидит – так прямо не раздеваясь в пруд лезет и ну рвать охапками!.. И всё Марианне тащит. Мы его за это меж собой «лильским палачом» прозвали. Она же и носом не ведёт: желаю, мол, только д’Арманьяка, и весь сказ!.. Де Ланфра, бедняга, тут и загрустил. Придёт ко мне, знаете ли, вечером, заберётся с ногами на диван, в плед укутается, плачет и шоколад ест. Разнесло его с этого шоколада так, что перевязь шпаги сходиться перестала. Пришлось её простой буйволиной кожей надставлять. А потом и того хуже вышло: в религию ударился. Буду, говорит, аббатом. И что бы вы думали, судари мои?.. И впрямь уехал в монастырь. Тут кардинал тогдашний оказией воспользовался и стал его охмурять. Подучил супротив меня и короля гнусную политическую интригу возвести. В чём она заключалась, я, признаться, так и не понял, но драка, доложу я вам, была славная!.. В наши дни таких замечательных драк и не встретишь… В общем, очнулся я уже в Бастилии. Марианна, как о том прознала – это уж опосля мне рассказывали, – со всех ног к де Ланфра кинулась. И как пошла его корить да попрекать… Что ж ты, мол, негодяй этакий, натворил?.. Тот разом в себя пришёл, одумался и во всём раскаялся. Созвал верных товарищей-мушкетёров и пошли они, значит, на приступ, меня освобождать. Пока же шли, добрые парижане на них посмотрели да и решили, что по всей стране началось. И вот вообразите себе картину: выводят меня, как обычно, в мяч играть. Гляжу со стены, а на площади перед Бастилией – Марианна моя. Раскраснелась вся, шаль цветастую с себя стащила, над головой ею размахивает. Кричит: «Свободу д’Арманьяку, свободу!» Подле неё де Ланфра в гражданском платье и с мушкетом. А за ними… Народу, народу… Страшное дело!.. И все тоже такие: «Свобода, свобода!.. Веди нас, Марианна!» Король, лишь только прознал о том, перепугался весь. Подать мне, говорит, сюда графа д’Арманьяка, что так хорошо себя зарекомендовал, пусть бунтовщиков разгонит. Меня, ясное дело, в чинах сразу восстановили, шпагу вернули. Ну, я и разогнал всех… Только вот с Марианной нехорошо вышло. Я уж в качестве благодарности собирался шпагу и сердце ей предложить, а на неё там, на площади, словно затмение какое нашло. Сатрапом обругала и прислужником кровавого режима. Знать, сказала, меня больше не желает, а вместо этого уходит создавать с графом де Ланфра катакомбную революционно-семейную ячейку. И так, верите ли, решительно за дело это принялась, что я, как в отставку вышел, сразу же поспешил сюда перебраться. Ибо чует моё сердце: коли и впрямь во Франции беспорядки сделаются, оттяпает мне моя Марианночка голову за милую душу… Так что, судари мои, уж поверьте стариковскому опыту и волноваться не извольте. В самом скором времени какие-нибудь друзья всенепременно прибегут нас освобождать.
– Нет у нас здесь, в Сан-Януарио, никаких друзей, – решительно и зло, дабы не показать, что готов вот-вот заплакать, сказал я, – никто нас освобождать не будет.
– И кто же в этом виноват?.. А, Фаулз?
Мистер Тич вышел из теней коридора и остановился перед решёткой нашей камеры.