И вот последнее цветное облако, которое выдохнул измученный художник, раскроило полотно надвое, вспороло, как живот, и картина ожила. Противник взглянул на трепещущее у его ног изображение, и его пустые глаза наполнились слезами. Он попятился. Завороженные зрители молчали, все взгляды были прикованы к картине. Противник, нарушив молчание, пробормотал, что не станет топтать этот заколдованный круг, что не вступит в него, что потеряет тогда душу. А наш отец топал ногами и орал, призывая для сына другого соперника.
– Выходите втроем, вчетвером на одного, выходите и деритесь! Если сумеете победить – поделите кубышку между собой! Я ставлю на кон все, что мы до сих пор заработали, все, что сумели накопить за семь лет боев! Чего вы боитесь, трусливая шайка? – ревел Хосе, а его сын, запертый в центре картины, распрямился и стоял, с улыбкой глядя на свое произведение. – Испортить боитесь? Да вы посмотрите, это же мел, картина и не должна быть долговечной! Вот я в нее запрыгиваю и топчу! Смотрите, она стирается. Это всего лишь цветной порошок! Какого черта вы трусите?
И тут Анита прерывала свой рассказ, чтобы отдышаться, потому что всякий раз, когда она доходила до этого места в истории Педро эль Рохо, голос у нее срывался. Она брала себя в руки, как удерживаются от слез, и продолжала чуть изменившимся тоном.
Затем она описывала своего брата, взгляд брата на отца, уничтожавшего шедевр, который создавался годами, истинное чудо, только что наконец завершенное после стольких лет и стольких ударов. Педро смотрел, как отец уничтожает огромную картину, этот мир из красок и битвы, – картину, отменяющую любую жестокость, останавливающую цепь насилия, меняющую его судьбу. Несколько секунд он смотрел на человека, чьей любви, уважения, признания так жаждал, смотрел с нежностью, а потом сделал шаг и одним резким движением свернул ему шею – как цыпленку.
Машинист локомотива
Мы прокляты. Наш род проклят. Мы задыхаемся среди бессвязных историй, призраков, молитв и даров, которые оборачиваются страданиями.
Вот они мы, ступаем по кромке наших жизней, по кромке мира, неспособные существовать сами по себе, несущие груз не нами совершенных ошибок, сгибаясь под тяжестью судьбы, под вековым бременем скорбей и предшествовавших нам верований. Двор замыкает меня в себе, сестры меня окружают, шепоты преследуют меня, отравляя мое пространство, – отзвуки, молитвы, бормотание умершей матери, вышивающей свои бредни на изнанке моей кожи, подстрекающие к убийству мелодии моей птицы-сестры, карканье ее вороны, голос Аниты-сказительницы, без конца разыгрывающей перед нами сцену смерти отца или сцену отъезда Клары, каждый раз добавляя подробность, которой мы не слышали, придумывая новую реплику или нового персонажа.
Разве не рассказали мне мою историю до того, как я ее прожила? Разве не сочинили мое одиночество, не повлияли на него?
Я начинаю сомневаться в подлинности своих воспоминаний. В самом ли дела я – та, что решила остаться одна? Или та, кому одиночество было навязано, продиктовано матерью, сестрой, сказкой, которую с давних пор рассказывали во дворе? Да и родилась ли я здесь, за стеной, после этого нечеловеческого перехода из одного мира в другой? В самом ли деле я – та, что так долго оставалась в утробе своей матери?
Я помню, что в рассказах старшей сестры отец у меня всякий раз был иной: то человек, пахнущий оливками, то помешанный человек-петух, то анархист со сшитым лицом; случалось даже, что моим отцом оказывался один из тех встреченных на дорогах безымянных бедолаг, что скитались с узлом за спиной, один из тех славных парней, что в обмен на каплю нежности на какое-то время впрягались в тележку моей матери.
Я уже и не знаю, небылицы выходят, выплескиваются из стен, затапливают меня, одна другой противореча. Эхо окружает меня со всех сторон и говорит мне о нас, о матери, никогда меня не любившей.
Мне было пять лет, когда красная повозка выехала за ворота, мне было пять, когда мы во второй раз осиротели. И теперь у нас не было даже брата, чтобы нас защитить. И денег.
Вечером того дня, когда уехал Педро, Анита подняла второе дно в большом сундуке и показала нам все, что осталось от матери, – подвенечные платья, сшитые ею для дочерей. Сокровища, которые наша старшая сестра прятала от отца и не решалась продать. Платье для Аниты было самым простым, платье для Анхелы было украшено белыми перьями, Мартирио предназначалась одежда слишком широкая для ее щуплого тела. А для Клары мама вышила три свадебных наряда.
Для меня не было ничего, наверное, она не успела, сказали сестры.