Когда председатель переспросил, почему же Маркиш оговорил себя на предварительном следствии, обвиняемый сначала туманно намекнул на свое «ненормальное» состояние во время допроса, а затем заявил, что протокол написан без его участия. Тем не менее он по-прежнему придерживался своего огульного обвинения против ЕАК, который якобы стал центром националистов, вместо того чтобы вернуться на путь, на который его поставило правительство. Маркиш подчеркнул эту позицию личным выпадом против Фефера, несомненно, из мести за его донос. Именно Фефер, который намеревался уступить американцам Крым в качестве плацдарма, не имеет права, по словам Маркиша, смотреть в глаза советского судьи. Подобным же образом он атаковал Лозовского, но затем признал, что Гофштейн, Квитко и Бергельсон, которых он презирал как писателей и людей, конечно же, были не шпионами, а всего лишь националистами.
После этого настала очередь Бергельсона. Его биография включала столь «подозрительные» моменты, как изучение Талмуда в детстве и работа в «Культур-лиге» в период между Октябрьским переворотом и захватом Украины большевиками. Он не пытался отрицать, что мотивом его бегства из Советской России в 1921 г. было неприятие большевизма. Когда судья поставил ему на вид, что из показаний, данных им на следствии, можно сделать вывод о продолжении им борьбы против Советской власти, писатель отверг все обвинения, утверждая, что подписал протокол против своей воли.
Вероятно, в попытке хоть в чем-то отстоять свою внутреннюю свободу Бергельсон заявил, что воспевание библейских образов ничуть не более преступно, чем стихотворение Фефера
15 мая был допрошен поэт Лев Квитко. Сначала он заявил, что виновен перед партией и советским народом в том, что работал в комитете, который принес много зла Родине, но никогда не был националистом. Ему также вменялись в вину определенные детали биографии и длительное пребывание за границей. Уже вскоре Квитко заговорил о методах предварительного следствия, указав, что подписал свои показания только под давлением следователей, которые составляли протокол по своему усмотрению. После этих показаний процесс был прерван на целую неделю. Протокол не содержит указания причин этого перерыва, продолжавшегося до 22 мая 1952 г. Вероятно, судей ошеломил не столько факт вынужденности признаний, сколько разоблачение Квитко методов допроса и протоколирования на предварительном следствии. По-видимому, судьи рассчитывали, что обвиняемые будут до конца безропотно участвовать в этом фарсе, но вышло по-другому. Не только Квитко говорил о репрессиях, обвиняемые, выступавшие до него, также отказались от своих показаний.
Когда процесс был продолжен, Квитко повторил показания, данные неделей раньше. Это означало, вероятно, что обвиняемых во время процесса больше не подвергали жестоким пыткам, в отличие, например, от показательного процесса 1938 г., когда обвиняемого Крестинского, опровергшего самооговор, еще раз «обработали» так, что день спустя он был вынужден взять свой отказ назад. Тем не менее Квитко продолжал настаивать на том, что ЕАК вел националистическую деятельность. Он, заявил поэт, писал на идиш, чтобы подвести еврейское население к ассимиляции. Лозовский подрывал это намерение своей кадровой политикой, привлекая в комитет как «евреев» уже ассимилированных людей вроде Брегмана. Еврейский поэт, пользовавшийся мировой славой, из слов которого можно сделать вывод о том, что годы, проведенные в тюрьме, сломили его, завершил свое сбивчивое обвинение словами, что ЕАК и его «филиал», театр Михоэлса, работали «против ассимиляции».
Фефер, поставивший под сомнение приверженность Квитко идее ассимиляции, возразил ему, что Ленин и Сталин всегда поддерживали еврейский язык как культурное достояние. Ассимиляция евреев не являлась, по его словам, политической целью партии, иначе не было бы Биробиджана. Очевидно, Квитко, ратуя за ассимиляцию евреев более истово, нежели иное партийное воззвание, объявляя себя интернационалистом чистой воды, хотел выйти из-под огня. Он зашел столь далеко, что признал своей действительной виной использование идиш: «Пользоваться языком, который массы оставили, который отжил свой век, который обособляет нас не только от всей большой жизни Советского Союза, но и от основной массы евреев, которые уже ассимилировались, пользоваться таким языком, по-моему, — своеобразное проявление национализма. В остальном я не чувствую себя виновным».