«...Это старо, как само человечество...»
Можно сказать и так:
«Надо быть наивным, чтобы думать, что так нельзя, не надо, что так когда-нибудь не будет».
Я принадлежу, хочу принадлежать к таким наивным. Хемингуэй писал, что, когда человечество начнет наконец расстреливать поджигателей войны, он готов выполнять этот святой приговор... Здесь я, понятно, думаю об активности в борьбе за добро.
***
Снова Берлин, снова отель «Беролина».
...Пока его не начнут воспитывать да приобщать к какому-нибудь отечеству, к какой-нибудь законсервированной вере, он всюду хорош. Был, есть и будет.
Так думал я вчера, сидя в наумбургской «бауэрнштубе», в стилизованном под крестьянскую избу ресторане с неожиданным веселым названием — «Ягнячий хвостик». Думал, глядя на двух чистеньких мальчиков, которые сидели со взрослыми за соседним столом и как будто слушали, а больше, пожалуй, скучали.
Кстати, ягнячьим хвостиком там, в живописной солнечной Тюрингии, деревенские мутти, мамуси, с ласковой насмешливостью называют своих малолетних любимчиков: «О du, mеіn Lämmerschwänzchen!..»
До обеда было три собора — два в Эрфурте, а третий в Наумбурге. Еще три свидетельства великой культуры зодчих и художников старой Германии, культуры, не повидав которой, трудно представить себе ее суровую и временами чуть ли не ласковую красоту.
Если о ласковости, так чего только стоят одни наумбургские Ута и Регенильдис, проще говоря, две красавицы в камне, созданные неизвестным скульптором XIII века, две женщины, которые и теперь зачаровывают. Первая своей строгой красотой, а вторая — «дочь польского короля Болеслава Храброго, единственная женщина, которая здесь улыбается» — своей улыбкой, что оживила, обессмертила и камень.
Еще о ласковости.
Тот же скульптор, который — «видимо, по вере своей» — пожелал остаться неизвестным, в том самом камне-ракушечнике, будто девичьими руками кружева да кружевца, любовно вывязал листву дуба, клена, лещины... И листва эта только что не шумит, только что не зеленеет на тонких стройных колоннах, живо напоминая ту, что за стенами собора.
А что до суровости... лучше сказать — строгости величественной красоты трех вчерашних и других святынь, которые мы повидали, так мне больше всего, видимо, запомнится могучая, посеревшая от столетий звонница эрфуртского собора. На нее мы, как будто в самое небо, подымались то по прямым, то по извилистым ступеням, время от времени выглядывая на свет через окна, то широкие, то узкие, как бойницы. Видели под собой, будто с самолета, в детском удивлении красные черепичные крыши, серые стены и зелень старинного города, а под собором, под горою, на которой он возвышается, живописный базар на площади, где на столах и в тележках капуста, пучки моркови и красная черешня...
И до обеда, и после, до берлинского вечера, была дорога — бесконечные смены летних красот, то полевой, то лесной, которые не утомляют никогда.
***
Хмурый вчерашний день мы начали поздновато. Осматривали музеи — «Пергамон-музеум» с величественным Пергамским алтарем и «священной дорогой Вавилона» и «Национальную галерею», из которой запомнятся: Мендель (читал о нем подростком в журнале с репродукциями рисунков и картин); Кремер, создатель Бухенвальдского мемориального комплекса; Тома с его портретом сестры Агаты, обаятельной простой девушки; известный уже Барлах и несколько других, фамилии которых не запомнились, но от пейзажей, портретов и жанровых полотен осталось светлое впечатление. Например, «Девушка в передней», видимо, приведенная в богатый дом в услужение, около которой я, кажется, впервые так сильно, по-отцовски, почувствовал, что это значит — отдавать свое дитя в чужую семью, на произвол.
Было бы куда беднее впечатление от Берлина, если бы мы не заглянули в эти суровые и величественные громадины на «Острове музеев».
Хотя и думается, что знакомство с ГДР вышло у нас немного однобоким, пейзажно-историческим, плюс немного литературы и один колхоз... Ничего не поделаешь, мы гости. На первый раз спасибо и за это.
***
Самая чудесная, самая международная музыка — детский смех в зоопарке, около вольера с разыгравшимися медвежатами. Живой огромный венок счастливых глаз, веселого щебета, который то и дело взрывается серебряным, сердечным хохотом...
Даже сам постоял, посмеялся. Не один, в немецкой взрослой толпе.
1969
НАД ПОПЛАВКОМ
Утром Щара постепенно проявилась для нас из настойчивой мглы, одному дала большого язя, другому еще большего леща, третьему чем-то порвала лесу... ну конечно же, мне, а потом, после обеда, сказала: «Хватит». Даже без восклицательного, наглухо — вежливо и спокойно.
— Здравствуйтя вам, рабята!
Щупленький, шустрый дедок. И не подумаешь, что ему уже почти девяносто. Обтрепанный, с рыбацким оружием и вспомогательной снастью, будто из похода какого-то возвращается. В очках, начитанный, речь о мудрости жизни подкрепляет ссылками на Моисеево «Пятикнижие». Остановился около нас погоревать:
— Год, рабята, сухой. Рыба в Щаре с весны еще имела на это свою сочульственность. Шуснула в Неман!..
Потопал дальше.