В творчестве Вальтера романтиков могло настораживать и другое. Европейская мысль после Великой французской революции, отказавшись следовать за Просвещением, металась в поисках некоей силы, способной сплотить человечество и изменить мир на иных, не просветительских принципах. Возникала среди прочих иллюзия, что такой силой может стать католическая церковь, которая казалась противовесом нигилистическому буржуазному духу. Даже «великий язычник» Гете, всегда чуждавшийся католического вероучения, считал, что некоторые католические традиции могут приучить человека «к восприятию внутренней религии сердца и внешней религии церкви как неделимого целого, как единого великого таинства, которое членится на множество таинств, сообщая каждому из них свою извечную святость, нерушимость и вечность»[404]. Романтизм, восставший в защиту «религии сердца», искал корни подорвавшего ее зла. Новалис увидел их в первом проявлении самостоятельности средневековой буржуазии. В трактате «Христианство или Европа» он заявил, что протестантство было первым ударом по всякому человеческому «энтузиазму»: «воображению и чувству, нравственности и любви к искусству, прошлому и будущему»[405].
Новалис — свидетель победы буржуазного духа, Вальтер стоит у его истоков. Правда, от возникновения протестантства поэт отделен большой исторической дистанцией[406]. Но он, как уже было сказано, очевидец самого первого вторжения власти денег в общественные отношения, значит, первого нарушения устоев феодального мира. В отличие от романтиков, которым средневековье видится «издалека», Вальтер не может признать церковь силой созидания общечеловеческой целостности; в его глазах она сама не является цельным органом. Церковь — это и папа, и «затворник», притом последний может лишь клеймить или оплакивать то, в чем повинен первый. Так или иначе он отказывает церкви в той роли «миротворца», которую она, по мнению Новалиса, утрачивает лишь с Реформацией[407]. Парадоксальным образом Вальтер оказался сопричастен тому, что исподволь разрушало средневековую религиозную психологию; это именно парадокс, потому что в то же время в его лирике можно наблюдать и высшую степень христианского энтузиазма.
Вальтер не раз поднимает тему крестового похода, выражая настроение своего сословия, которое практически должно было осуществлять «освобождение гроба господня». Но здесь находит выражение еще и глубоко личная мечта поэта: восстановить нравственные основы мира, явив ему христианский подвиг. Такой смысл приобретает призыв к крестовому походу в самом экспрессивном из стихотворений — «Увы, промчались годы, сгорели все дотла!..» Уланд отмечает Вальтера как глубоко религиозного поэта, в этом смысле подлинно поэта средних веков[408]. Но примечательно, что несовершенство земного бытия не имеет у Вальтера христианской альтернативы — жизни потусторонней. В его религиозных стихотворениях нет просветленного умиротворения; вера становится для него скорее источником тревоги, так как именно через нее раскрывается ему степень падения мира.
Это весьма противоречило идеальным установкам раннего немецкого романтизма, который хотел видеть искусство способным подняться над всем конечным, игнорировать конечное, как ничтожно малую часть пространства, отведенного человеку. Поздний же романтизм должен был увидеть в мировоззрении Вальтера далекий прообраз собственного смятения, первую тень поэтической рефлексии на ясном небосклоне средневековой поэзии. В этой поэзии романтики искали гармонию, впрочем, так же, как в какой-либо иной они могли искать дисгармонию, ибо только то и другое вместе составляло их «космос». Ф. Шлегель прямо сказал об этом: «Я нахожу романтическое у старших современников, у Шекспира, Сервантеса, в итальянской поэзии, в тех веках рыцарей, любви и сказок, откуда произошли сами слово и дело»[409].
В известной статье «Вальтер фон дер Фогельвейде, старонемецкий поэт» Уланд старательно пытается свести напряженную по проблематике, доходящую порой до поистине романтической резкости вальтеровскую лирику к позитивному тону. Он исчерпывает ее содержание провозглашением любви к отечеству, национального самосознания немцев (что отвечает идее единства Германии, которой увлечен сам Уланд), внесословных человеческих достоинств. И это, в сущности, все, что оценила романтическая критика в замечательном мастере той поры, от которой требовала для своего искусства образцов умиротворенности и цельности — требовала в соответствии со своим мифом о средневековье как о добуржуазной действительности.