Герцогиня Германтская тем временем села. Имя ее, сопровождаемое титулом, осеняло ее персону принадлежащим ей герцогством, обступавшим ее со всех сторон; от него посреди гостиной, вокруг пуфа, на котором она сидела, веяло прохладной и золотистой свежестью германтского леса. Я только удивлялся, почему сходство с этим лесом не проступает яснее в лице герцогини: в нем не было ничего общего с царством флоры, и даже красными веточками прожилок покрыла ее щеки не геральдика, а привычка к долгим прогулкам верхом на свежем воздухе. Позже, когда герцогиня стала мне безразлична, я хорошо изучил ее особенности, например (буду придерживаться тех черт, которые уже тогда меня очаровали, хоть я еще не умел в этом разобраться), ее глаза, в которых, словно на какой-нибудь картине, раскинулось синее послеполуденное французское небо, необъятное, омытое светом даже в пасмурный день; и голос, который при первых его хриплых звуках казался почти вульгарным, а между тем в нем, как на ступеньках комбрейской церкви или кондитерской на площади, проскальзывало ленивое и густое золото провинциального солнца. Но в тот первый день я ничего не различал, мое жгучее внимание тут же обращало в пар то немногое, что мне удавалось воспринять и в чем я мог бы найти хоть что-нибудь от имени Германтов. Но я себе говорил, что именно в ней воплотилось для всех имя герцогини Германтской: непостижимая жизнь, которую обозначало ее имя, протекала в этом самом теле; именно это имя только что ввело ее в толпу необыкновенных людей, в салон, обтекавший ее со всех сторон, где она производила на окружающих такое сильное впечатление, что мне казалось, будто я вижу, как пределы ее влияния отделяет от пространства, куда эта жизнь не досягает, вскипающая размытая граница вдоль окружности, очерченной на ковре синим полосатым шелком ее юбки, и в светлых зрачках герцогини, где вперемешку плескались заботы, воспоминания, непостижимые, презрительные, насмешливые и любопытные мысли, наполнявшие эти зрачки, и посторонние образы, которые в них отражались. Возможно, я волновался бы меньше, если бы повстречал ее у г-жи де Вильпаризи на вечернем приеме, а не вот так, днем, на одном из тех чаепитий, которые для женщин всего лишь краткая остановка на городских путях, когда, не снимая шляпок, надетых для поездки по делам, они вносят в череду салонов воздух с улицы и под вечер благодаря им Париж виден нам отчетливей, чем сквозь высокие распахнутые окна, за которыми слышны колеса «викторий»; герцогиня Германтская была в канотье, украшенном васильками, и напоминали они мне не солнце далеких лет над комбрейскими нивами, где я столько раз рвал эти васильки на склонах у изгороди, окружавшей Тансонвиль, а запах и пыль в сумерках, таких как сегодня, сквозь которые совсем недавно герцогиня Германтская шла по улице де ла Пэ. Сияющая, презрительная и непонятная, губы она сложила в недовольную гримаску, а острием зонтика, в ее таинственной жизни служившего ей антенной, чертила на ковре круги; с равнодушным вниманием, с самого начала отметающим всякую возможность контакта с наблюдаемым объектом, ее взгляд обежал по очереди каждого из нас, потом обвел диваны и кресла, причем тут он потеплел, в нем появились человечность и симпатия, какие пробуждает в нас самое обычное присутствие чего-то знакомого, какой-нибудь немножко очеловеченной вещи; эта мебель была не то что мы: она принадлежала ее миру, была связана с жизнью ее тетки; потом c кресла Бовэ этот взгляд перебежал на особу, сидевшую в кресле, тут в нем зажглись проницательность и даже отчасти неодобрение, которое герцогиня Германтская, конечно, не могла выразить из уважения к тетке, это было неодобрение вроде того, какое испытала бы, если бы вместо нас увидала на креслах жирное пятно или слой пыли.