— Вам это не нужно, мадам. Симптомы, на которые вы жалуетесь, отступят перед моим словом. И потом, с вами некто очень могущественный, кого я отныне назначаю вашим врачом. Это ваша болезнь, ваша излишняя нервность. Если бы я знал, как вас от нее излечить, я поостерегся бы это делать. Мне достаточно ею распоряжаться. Я вижу у вас на столе книгу Берготта. Она вам разонравится, если вы излечитесь от невроза. И разве я вправе заменить радости, которые он вам приносит, безупречным состоянием нервов, неспособным вам их подарить? Да ведь эти самые радости — сильнейшее лекарство, быть может, действеннее всех прочих. Нет, ничего не имею против вашей нервной энергии. Я только требую от нее послушания; в остальном мы с вами можем на нее положиться. Пускай она даст задний ход. Пускай ту силу, с которой она мешала вам гулять, хорошо питаться, она употребит на то, чтобы помочь вам есть, читать, выходить из дому, жить в свое удовольствие. Не говорите мне, что устали. Усталость — естественное порождение навязчивой идеи. Для начала не думайте об усталости. А если когда-нибудь начнется легкое недомогание, ведь это может случиться с кем угодно, вы будете чувствовать себя так, будто его нет: болезнь превратит вас в мнимую здоровую, по меткому выражению господина де Талейрана. Да вот она уже и начала вас исцелять, вы слушаете меня выпрямившись, ни разу не откинулись на подушки, взгляд живой, лицо довольное, прошло уже ровным счетом полчаса, а вы и не заметили. Честь имею кланяться, мадам.
Когда, проводив доктора дю Бульбона, я вернулся в комнату, где в одиночестве сидела мама, горе, угнетавшее меня уже несколько недель, развеялось; я чувствовал, что маму переполняет радость, что сейчас она увидит, как рад я сам; невыносимо было сдерживать нетерпение, одолевающее, когда знаешь, что другой человек рядом с тобой вот-вот вспыхнет от волнения; в каком-то смысле это похоже на страх, который испытываешь, зная, что сейчас кто-то войдет в дверь, еще закрытую, и тебя напугает; я хотел что-то сказать маме, но голос мой пресекся, я прижался головой к ее плечу и долго плакал, и наслаждался горем, и примирялся с ним, и лелеял его, зная, что оно уже ушло из моей жизни: так мы упиваемся великими планами, когда обстоятельства не дают нам их осуществить.
Меня возмущала Франсуаза, не участвовавшая в нашем ликовании. Ее разволновала ужасная сцена, разыгравшаяся между выездным лакеем и швейцаром-доносчиком. Пришлось герцогине с присущей ей добротой вмешаться, установить некое подобие мира и даровать лакею прощение. Она в самом деле была добра, и служить у нее было бы одно удовольствие, если бы она не слушала наветов.