Впрочем, эстетические радости волновали меня больше, чем интерес к истории. Звучавшие имена развоплощали для меня гостей герцогини, которые, как бы их ни звали — принц Агриджентский или де Систриа, — превращались в обычных людей, как только мне представала их внешняя оболочка, то есть вполне заурядные внешность, ум или глупость; в сущности, коврик, на который я вступил у Германтов в передней, оказался для меня не преддверием, как я воображал, а пределом, где кончался волшебный мир имен. Сам принц Агриджентский, как только я услыхал, что его мать была урожденная Дамас, внучка герцога Моденского, освободился, как от случайных химических примесей, от лица и речей, мешавших его распознать, и вместе с Дамаском и Моденой, которые были всего лишь титулами, вступил в гораздо более чарующие сочетания. Как только какое-нибудь имя передвигалось, испытав на себе притяжение другого имени, о котором я и не подозревал, что у него есть что-то общее с первым, оно, уже, казалось бы, выцветшее и поблекшее под воздействием привычки, покидало свое незыблемое место у меня в голове и присоединялось к Мортемарам, Стюартам и Бурбонам, образуя вместе с ними великолепные, переливающиеся разными цветами ветви. Даже имя Германтов, когда я просто узнавал, что оно связано со всеми прекрасными именами, угаснувшими было и тем ярче вспыхнувшими впоследствии, обретало новые, чисто поэтические свойства. Более того: я видел, как на каждом утолщении высокого гордого стебля оно расцветает, являя лик мудрого короля или блистательной принцессы, то отца Генриха IV, то герцогини де Лонгвиль. Но эти лики, в отличие от лиц обедающих, не были в моих глазах отягощены ни малейшим налетом материального опыта и светской посредственности; прекрасно прорисованные и озаренные переливающимися отблесками, они идеально соответствовали именам, которые через равные промежутки, каждый другого цвета, выделялись на фоне генеалогического древа Германтов и не замутняли никаким посторонним туманом прозрачных, переменчивых, разноцветных бутонов, которые, подобно предкам Иисуса на старинных витражах с древом Иессеевым[370], цвели по обеим сторонам стеклянного ствола.
Я уже несколько раз хотел уйти, главным образом потому, что мое присутствие навязывало этому собранию какую-то незначительность, — а ведь я так долго воображал, что эти собрания прекрасны, да они и были бы прекрасны без меня, надоедливого свидетеля. А уйди я, избавься они от непосвященного, они снова могли бы сплотиться в тайное собрание. Они бы могли разыгрывать мистерии, ради которых собрались, ведь не для того же они сошлись здесь, чтобы толковать о Франсе Хальсе или о скупости, как обыкновенные буржуа. Конечно, они изрекали пустяки только из-за того, что здесь был я, и мне совестно было видеть всех этих красивых женщин и своим присутствием мешать им объединиться и зажить в изысканнейшем из салонов таинственной жизнью Сен-Жерменского предместья. Я все время порывался уйти, но герцог и герцогиня Германтские меня не отпускали и готовы были на любые жертвы, лишь бы отсрочить мой отъезд. Еще больше я удивился, когда несколько разодетых в пух и прах, усыпанных драгоценностями дам, что приехали в гости благоговея и восхищаясь, но по моей вине угодили всего-навсего на такой вечер, который в общем отличается от того, что происходит где угодно вне Сен-Жерменского предместья, не больше, чем отличается наше восприятие Бальбека и всего, что мы там видим, от обыденных впечатлений, — так вот, несколько таких дам не только удалились без малейших признаков разочарования, что было само по себе удивительно, но еще и пылко благодарили герцогиню Германтскую за восхитительный вечер, как будто в другие вечера, когда меня там не было, все происходило точно так же.
Неужели ради таких вот ужинов, как этот, все они наряжались и старательно не допускали буржуазных дам в свои столь недоступные салоны, — неужели все это ради таких ужинов? И если бы меня здесь не было, всё было бы то же самое? На секунду я заподозрил, что так оно и есть, но это было слишком уж нелепо. Здравый смысл велел отмести это предположение. И потом, если бы я его принял, что бы осталось от имени Германт, и без того уже потускневшего со времен Комбре?