Историй, представляющих его в более теплом свете, вы это имеете в виду? Историй о его добром отношении к животным – к животным и к женщинам? Нет уж, такие истории я сберегу для моих собственных мемуаров.
[Смех.]
Хорошо, одну историю я вам расскажу. Относительно личного ее характера я не уверена, она тоже может показаться вам скорее политической, однако, не забывайте, в те дни политика пропитывала собою все.
Журналист из французской газеты «Либерасьон», прилетевший в Южную Африку по какому-то заданию своей редакции, попросил меня устроить ему интервью с Джоном. Я пошла к Джону, уговорила его: сказала, что «Либерасьон» – газета хорошая, что французские журналисты не то что южноафриканские, они приходят на интервью основательно подготовленными. Все это происходило, естественно, до появления интернета, когда журналисты еще не имели возможности просто копировать статьи друг друга.
Интервью бралось в моем университетском кабинете. Я думала, что смогу помочь, если возникнут какие-то языковые затруднения, – французский Джона был не очень хорош.
Ну так вот, довольно быстро мы поняли, что интересует журналиста не сам Джон, а то, что он может сказать о Брейтене Брейтенбахе, у которого тогда возникли неприятности с южноафриканскими властями. Во Франции к Брейтенбаху относились с живым интересом – он был романтическим персонажем, немало лет прожил во Франции, знал многих ее интеллектуалов.
Джон сказал, что ничем полезен быть не может: он читал Брейтенбаха, но и не более того, – лично его не знает и даже не видел никогда. Все это было правдой.
Однако журналист, который привык к куда более кровосмесительной французской литературной жизни, ему не поверил. Почему один писатель отказывается говорить о другом, принадлежащем к тому же, что и он, маленькому племени африкандеров, – если, разумеется, отказ его не объясняется личной неприязнью либо политической враждой?
И он продолжал давить на Джона, а Джон не оставлял попыток объяснить, насколько трудно иноплеменнику понять статус Брейтенбаха как поэта-африкандера, чья поэзия глубоко уходит корнями в
«Вы говорите о стихах, написанных на диалекте?» – спросил журналист. А затем, поскольку Джон вопроса не понял, пренебрежительным тоном пояснил: «Понятно же, что на диалекте великие стихи написать невозможно».
Это замечание разозлило Джона по-настоящему. Но поскольку, разгневавшись, он не повышал голос, а становился холодным и немногословным, человек из «Либерасьон» запутался окончательно.
Когда Джон ушел, я попыталась объяснить журналисту, что африкандеры очень чувствительны к умалению своего языка и что реакция Брейтенбаха была бы, вероятно, точно такой же. Журналист только плечами пожал. Не имеет смысла писать на диалекте, сказал он, когда в твоем распоряжении имеется международный язык (на самом деле он сказал не «на диалекте», а «на невразумительном диалекте» и не «международный язык», а «настоящий язык» –
Ну, Джон, разумеется, на африкаансе вообще не писал, он писал на английском, и очень хорошем английском, – и всю жизнь только на нем. И тем не менее, если ему казалось, что кто-то оскорбляет африкаанс, он реагировал очень вспыльчиво.
Да. Африкаанс он знал хорошо, хотя, должна сказать, знал примерно так же, как французский, то есть читать ему было легче, чем говорить. Конечно, я была недостаточно компетентна, чтобы судить о его африкаансе, однако впечатление у меня сложилось именно такое.
Я думаю, что, ощущая себя человеком, на которого устремлен взгляд истории, он не видел возможности отмежеваться от африкандеров, не утратив уважения к себе, даже если это означало, что его будут отождествлять со всем, за что африкандеры несли ответственность в смысле политическом.