Потом Федор Георгиевич стал брать меня с собой на литературные собрания крестьянских писателей, а чаще на «четверги» литературной группы «Кузница», о которой он прослышал, еще будучи в деревне, и, как он мне впоследствии признался, ради которой приехал в Москву, — потянуло к писательству. Руководящим ядром «Кузницы» были Гладков, Бахметьев, Ляшко и поэт Обрадович, но «четверговые» заседания вел всегда Николай Николаевич Ляшко, милейший человек, с мягким, внимательным взглядом и таким же мягким, тихим — отчасти из-за нажитого на каторге туберкулеза — голосом, что придавало этим заседаниям дух товарищества и какой-то даже домашности.
К «Кузнице» не подходило даже слово «заседание», это были скорее товарищеские встречи, обсуждения, беседы, когда после читки какого-то произведения Ляшко просто обращался к собравшимся:
— Ну, как будем говорить? По солнцу или против?
И говорили все подряд, когда по солнцу, когда против солнца. В случае какой-нибудь заминки Николай Николаевич старался ободрить людей:
— Вы что скажете?
— Я воздержусь.
— Хорошо, подумайте… А вы что скажете?
Случались и вспышки страстей, но Николай Николаевич старался приглушить и их. Когда Новиков-Прибой читал какое-то свое произведение, кажется «Ералашный рейс», и мой Федя Каманин попробовал сделать ему какие-то замечания, Петр Силыч, ходивший уже в «мэтрах», обиделся: «Будете меня учить». Тогда Николай Николаевич так же тихо и спокойно сказал Феде:
— Продолжайте.
Запомнилась мне читка остроумной, проходившей под общий смех повести Сергея Беляева «Как Иван Иванович от большевиков бегал» и сочной, как мякоть кавуна, повести самого Ляшко «С отарой».
На этих обсуждениях я знакомился с разными манерами, стилями, писательскими индивидуальностями и критическими оценками и вырабатывал из всего этого что-то свое. Все это рождало во мне и стремление самому испробовать свои силы в осуществлении громогласно когда-то возвышенных заявок на эпохальный роман не ниже «Войны и мира».
Вместо «Войны и мира» родился «Мед», мой первый напечатанный рассказ, слабость которого я скоро почувствовал.
Было у меня и еще несколько «проб» — «Последний звон», «Обреченные», «Лес», пробы все того же антипоповского характера, как и «Мед», тенденциозные, надуманные, злые и потому плохие.
Особенно огорчала меня неудача с большим рассказом «Лес», на который я возлагал большие и литературные и материальные надежды. Да, и материальные, потому что ставка у нас была 54 рубля и жили мы трудно, рассчитывая не только каждый рубль, но и копейку. Не постыжусь сказать, что мой первый рассказ «Мед» я понес в редакцию журнала «Молодая гвардия» босиком и только там, на каменной ступеньке крыльца против Политехнического музея, надел ботинки — и теперь каждый раз, когда прохожу мимо этой ступеньки, я вспоминаю, как обулся здесь перед тем, как войти в редакцию. Теперешние «начинающие» этому могут не поверить, но это было.
Одним словом, я очень рассчитывал на свой «Лес», особенно на его начало:
«В зимнюю пору хвойный лес точно в сказке. Издали он сплошною стеной встает среди белого поля, ровной пеленой уходящего в сумрачную даль, а вверху сливается с серым неприветливым зимним небом, покрытым низкими беловато-серыми тучами. Вблизи же он, словно сказочный сад, разукрашен зимним алмазным нарядом, делающим его то эфирно прозрачным (!) сплетением серебристых, алмазных ветвей, покрытым блестящим, сверкающим всеми цветами радуги инеем, то призрачно чудовищным скоплением фантастических образов, какие рисует нам воображение при виде поникших под тяжестью снега ветвей громадных старых елей и заваленных массивными снежными пластами маленьких елочек, принявших действительно странные, необычные формы, как в сказке очаровывает…»
— Послушай! А ты действительно думаешь, что это очаровывает? — спросил меня мой друг Федя Каманин, взявший на себя труд прочитать и проконсультировать это художество. — Все эти елки-палки. И «заяц, след которого вьется на опушке». И страшный волк, и все решительно и тому подобное.
Он смотрел на меня испытующим взглядом, присматриваясь, видимо, какое впечатление производят на меня его слова, и добавил: