— Как это у Чехова сказано: и прекрасное должно иметь пределы. А смотри, что дальше: «…но сказка разрушается в зимние вьюги…» А какие еще вьюги бывают? Летние?.. «Когда могучий ветер, вольно несущийся по ровному белому полю…», ну и так далее… «вдруг закрутит, завертит, вздохнет и пойдет гулять по верхушкам могучих сосен». Откуда ж сосны-то взялись? Все время были ели и елочки, такие, сякие, разэтакие — и вдруг сосны. А потом — «могучий ветер», «могучие сосны». Нехорошо. Или: серое неприветливое небо с низкими тучами и вдруг — алмазный наряд и серебристые ветви, все цвета радуги… и все такое, и так далее. Ты понимаешь, и искры и блески — все это может играть при солнце. А у тебя сплошной сумрак и — радуга… Ты не обижайся, но…
Федя смотрел на меня добрым, просящим, чуть ли не умоляющим взглядом, но ничего другого говорить он не мог, потому что все это действительно была сплошная безвкусица. И, убедившись, видимо, в том, что я не обижаюсь, он продолжал:
— Ну, а дальше… Дальше такое нагорожено, братец ты мой, и наворочено — черт-те что!
И вот я перечитываю теперь это и вижу, что и в самом деле нагорожено и наворочено… другого слова не подыщешь и не подберешь — «черт-те что».
Что было в действительности?
В действительности был лес, составлявший всю поэзию нашей городенской жизни. И был проект будущего храма, который собирались воздвигнуть на месте нашей маленькой церквушки на помин души какого-то помещика, который для этой цели и завещал во время оно весь этот благодатный лес. Проект будущего храма лежал у отца в киоте, под образами, он вынимал иногда его, расстилал на столе и рассматривал — высоченная колокольня и голубой купол с золотыми звездами. Поистине — Храм.
— Пап! — спросил я когда-то у своего отца. — А скоро ты строить его будешь?
— А тебе что?.. Очень хочется?
— Да нет. Это я так. Вообще, — смутился я.
Отец немного помолчал, провел рукой по плану, расправил загнувшиеся кое-где углы и вздохнул:
— Лес жалко… Ты понимаешь… Чтобы строить такую хоромину, нужны большие деньги. А для этого нужно продать лес. Это легко. Ну, тот же Арефьев его с руками оторвет, сведет и вывезет…
— И пней не оставит, — подсказал я.
— Ну, пни-то, пожалуй, останутся, а среди них этакое великолепие. А зачем?
Бутовый камень для фундамента давно уже был заготовлен и лежал, сложенный в штабеля, за кладбищем, А на лес у отца не поднималась рука, и стоял он, заповедный, среди окружающих его деревень. А в деревнях жили люди, мужики со своими хозяйственными нуждами — кому нужно одно бревно, а кому десять. Куда ехать? В попов лес.
Охранял лес церковный сторож, одинокий и сумрачный старик Абрам, заживо заготовивший себе гроб, «деревянный, — как он говорил, — тулуп», стоявший прислоненным к сторожке, в которой он жил. В обязанности его входило звонить в колокола, во время службы прислуживать в церкви и присматривать за лесом. И вот картина: Абрам этот приводит к отцу порубщика, и начинается «расправа».
Я уже говорил, что отец любил разные анекдоты и байки про архиереев, в том числе и про двух митрополитов — Филарета Мудрого и Филарета Милостивого.
Филарет Мудрый — это тот, который заковал религиозное учение в железную броню строгих церковных догматов. Эту догматику мы долбили в гимназии на уроках «закона божия» — по специальному учебнику под названием «Катехизис»: «Бог есть один, но троичен в лицах: бог-отец, бог-сын и бог — дух святой».
Что сие значило, объяснялось очень просто: «Тайна сия велика есть». И всю эту тарабарщину нужно было учить чуть ли не наизусть, и только упомянутые выше либеральность и снисходительность нашего «пастыря», отца Иоанна, смягчали для нас жесткость и неудобоваримость всей этой догматики.
А про Филарета Милостивого отец рассказал байку, очень напоминающую эпизод из студенческой жизни молодого Лобачевского, который проехал по городу Казани на корове и за это его привели на расправу к этому самому Филарету. И отец очень смешно изображал в действии эту «расправу». Сначала он дробно топотал на провинившегося и угрожающе произносил одно только слово: «Кавалерист!» Потом отходил в дальний угол и топал, как говорится, по второму заходу: «Я т-тебя, кавалерист!» Затем все повторялось по третьему разу и заканчивалось совсем грозно: «Пошел вон, кавалерист!»
Что-то в этом роде, в разных вариантах, происходило и у нас: отец топотал, кричал, грозил, порубщик падал на колени, умолял смилостивиться, обещал, что «отруби ему руки по локоть» — он забудет дорогу в церковный лес, и кончалось все примерно как у Филарета Милостивого.
А что «нагородил» я?
Тут и жестокий сторож с деревянной дубинкой, и жалкая бедная бабенка, да еще с девчонкой, и суровая расправа с ней, и мужицкий бунт, и контрреволюционный заговор у попа, и вовремя нагрянувшие работники ЧК, накрывшие заговорщиков, и расстрел на месте под зловещий шум осеннего леса, и обнажившаяся свежая, оплывшая могила среди воскресающей новой жизни.
Вот это действительно нагородил!