Александр Ильич говорит о нем с особой неприязнью, даже враждебностью в голосе, как об очень коварном и подлом существе. Он знает все его повадки и хитрости. Овсюг созревает на две недели раньше хлеба и осыпается, засоряя землю. Он проходит непереваренным через кишечник животных и возвращается в землю вместе с навозом. Он годами может лежать в почве на любой глубине, ожидая, когда его поднимут наверх, в слой прорастания. Он может прийти с полой водой. Он сам ходит в воде, перебирая усиками.
— А вот вам на факте! — говорит Александр Ильич, показывая на ярко зеленеющую, неправильной формы, луговину, омывающую два больших, полуистлевших березовых пня. — Сюда весной хлынула вода, прошла тут, там и остановилась. И вот видите: точно посеяно что-то. Это овсюг. С водой пришел, нехристь.
С такой ненавистью он говорит и о других сорняках — об осоте, пырее. Потом нагибается и поднимает корешок полыни. Он срезан плугом, изуродован, выдернут из земли и лежит сверху, на сухих, неприветливых комьях, и все-таки пустил корешки и уже раскрыл серо-зеленые розетки листьев.
— Вот тварь какая! — говорит Александр Ильич, рассматривая это упорное, злое существо.
Так мы идем, копаемся в земле и беседуем. Много из того, что рассказывает он, мне знакомо, другое я узнаю впервые, но меня интересует эта большая пытливость, эта любовь и пристальное внимание к земле, к растению, к их жизни и взаимоотношениям. Затем мы сидим на куче прошлогодней соломы, отдыхаем, и Александр Ильич рассказывает свой «корень рождения»: средняя крестьянская семья, хлеборобы, отец рано умер, и Александр Ильич сначала жил с братьями, работал. Много лет отняли войны — первая германская, потом гражданская, а по окончании их он сел на землю, и с тех пор — на земле.
— Природен к этому, потому — хлеб основа всему, все государство этим живет. А если я к этому природен, меня от этого не оторвешь. Кто к чему прильнет. Так и я — с порождения заражен сельским хозяйством. Закаленный хлебороб.
Я слушаю Александра Ильича и думаю о природе его «геройства». А подлинное «геройство» его в этой природности его крестьянского таланта, в любви к земле и беспокойстве за ее будущее, потому что во главе колхоза стоит слабый, безынициативный, но грубый и не любимый всеми человек. А потому, говорит Александр Ильич, «и из молодого народа многие ни к чему не прилипают, ни к земле, ни к хозяйству, и удивляешься: как они жить думают? А ведь отцовский живот — не живот, когда свой наживете — будет живот».
«Таких старичков бы десяток на колхоз, глядишь, дело-то и пошло бы», — говорят о нем люди.
На другой день я пошел через ложок в соседний колхоз, к другому Герою.
Я узнал его сразу по большой и броской фотографии, которую перед отъездом видел на яркой глянцевитой обложке «Огонька» во всю ее красу. Это — прежде всего борода, пышная, богатейшая, совершенно классическая борода, этакое растительное буйство природы, заполнившей все лицо, где только можно, и из нее, как из сибирской глухой тайги, выглядывают зоркие, жуликоватые, хитрющие, но умные глаза. Он понимает, кажется, все: и что хотят от него, и что хочет он сам для себя, и как это связать, увязать в один только ему одному известный, замысловатый узел — что нужно обойти и как обойти, кого нужно «объегорить», чтобы добиться своего, потаенного, скрытого в этой дремучей заросли, и чтобы остаться неразгаданным, как неразгаданной кажется не то улыбка, не то усмешка, не то ухмылка, прикрывающая все это искуснейшее хитросплетение настораживающих непонятностей.
Это чувство внутренней настороженности, рожденное во мне фотографией в «Огоньке», не исчезло, когда я встретил моего «героя» в натуре. Наоборот, усилилось — от того, как он много говорил о себе, как он держался с другими, с девушками-колхозницами, членами своего звена, как они держались с ним, от тех тонкостей, которые бывают иной раз важнее самого явного. По полям он не пошел, а повел меня к «показательному», как он выразился, участку. Участок этот представлял из себя сравнительно небольшую клетку земли, на которой весь дерн был снят и аккуратными кирпичиками сложен вокруг этой клетки в виде барьера. А середина, лишенная, таким образом, всего гумуса, была мельчайшим образом, до пыли, измельчена, и из нее пробивались какие-то росточки.
Все это было настолько агрономически неграмотно и явно рассчитано на показуху, что я не мог не высказать ему этого. Но «герой» мой был явно непробиваем, особенно, видимо, теперь, когда он оказался на самой верхней высоте деревенского мира, — он только смотрел на меня своими хитрыми глазами и ухмылялся.
А в заключение, выбрав удобную минуту, ко мне обратился колхозный завхоз:
— Товарищ корреспондент. Как же нам теперь быть? Ведь мы на него хотели подавать в суд.
— Ка-ак?
— Он украл у нас большой колхозный ларь. А как же теперь? Разве Героя тронешь?