В своем письме к отцу, написанном одновременно с маминым, я вспоминал его прошлогоднюю открытку с одобрением по поводу того, что я “пристал к военному берегу”. Теперь меня вполне устраивало мое положение. На днях начиналась экзаменационная сессия, весной я получил чин техника-лейтенанта. К следующему семестру мы должны были переехать в Москву.
Со свойственным мне фанфаронством я пытался утешить папочку в его огорчениях и невзгодах, которые, как мне казалось, должны были развеяться прахом по приезде в Москву.
Мне кажется, – писал я ему, – что под влиянием ожидаемого переезда, твое положение рисовалось тебе в красках, к тебе не относящихся. Мы с мамой с самого начала войны придерживаемся во всех вопросах материальной жизни стихотворения Тютчева, которое привожу:
Думаю, что лучшего совета в минуту жизни трудную никто придумать не в состоянии.
Мама уже давно рвалась в Москву, но не хотела меня оставлять одного в Ташкенте. Теперь, когда выяснилось, что академия переезжает в августе, ей срочно стал нужен пропуск, без которого нельзя было попасть в Москву. Но все оказалось гораздо проще, потому что семьям слушателей позволили ехать вместе с ними.
Мы были в Москве в последних числах августа.
Тем, у кого была такая возможность, разрешили жить дома. Я уходил к восьми утра и возвращался к вечеру. Мамочка с Еленой Петровной привели нашу квартиру в жилое состояние. В большой комнате нам выложили печку из розового кирпича с плитой, железные трубы от нее провели под потолком через маленькую комнату, коридор и кухню. Часть наших вещей нам вернули из домоуправления, куда комендант перенес мой письменный стол и остававшиеся у меня от папы старую чернильницу и пресс-папье. У стола не хватало ящика, у чернильницы – тяжелой медной крышки. Сохранилась часть книг. Какая-то старушка отдала маме за небольшие деньги глубокое кожаное кресло, которое мы обили, вывернув кожу светлой необработанной стороной вверх. Дедушкины и мамочкины художественные работы уцелели, некоторые из них – как натюрморт с хризантемами и другие – потом мы отдали папочке.
Он зашел к нам сразу после своей поездки на фронт, еще в военной форме без знаков различия и в солдатских кирзовых сапогах, счастливый и взволнованный виденным. Вероятно, машина привезла их всех к нам во двор, или в редакцию “Красной звезды”, которая находилась недалеко от нас. Когда я вернулся домой, папочка сидел за столом и рассказывал, мама кормила его обедом.
Зрелище разрушенных городов и деревень вызывало в нем открытую горечь, он четко понимал, что подлинное восстановление России невозможно без изменения политической системы, чего ни за что не допустят и – наоборот, готовы пожертвовать всем на свете для ее сохранения. Отец спорил по этому поводу в поездке со Всеволодом Ивановым и Фединым, которые с ним не соглашались. Он восхищался людьми, с которыми встречался на фронте, и видел, что они были готовы к любой работе, чтобы восстановить разрушенную жизнь, но боялся, что им этого не дадут сделать. У него были дневниковые записи, он намеревался написать поэму. Потом она получила название “Зарево”. Работа над ней оборвалась после отказа в “Правде” печатать первую главу, начинавшуюся такими словами:
Особой гордостью было для папы то, что из всей писательской бригады именно ему военное командование поручило написать воззвание к бойцам 3-й армии. В нескольких словах он сумел выразить свою веру в их чудотворную силу и способность покончить с войной, восстановить и возвратить к жизни разрушенные области.
Мне запомнился также папин рассказ, как он, сидя в танке, ясно почувствовал, что ограниченность поля зрения через смотровые щели делает человека смелым и решительным – он видит только то, к чему стремится. Отец сравнивал это со смелостью рыцарей, вынужденных смотреть сквозь забрало. Так же, сквозь щели видят войну многие пишущие о ней, его привлекало желание написать о войне, привлекая все попутно возникающие мысли и сопоставления, не поддаваясь общераспространенной узости логических извлечений.
С этого времени стала отчетливо ощущаться близость окончания войны.