Я смертельно не люблю слова “поэт” и кроющихся за этим словом представлений, как не люблю слова “скрипка ” и самого инструмента, когда его плаксивый жалостный звук не поддержан гармоническими безднами рояля, оркестра или органа. В такой же степени деятельность стихотворца, не соотнесенная со зрелищем эпохи или не противопоставленная ему, не дополненная параллельно идущим, в прозе выраженным самостоятельным миром, не освященная отдельно сложившейся философией и особо сложившейся жизнью, есть не доведенная до конца, не сомкнувшая концов, ничего собою не обведшая очертанием, оставшаяся некоторою кривою среди кривых, кривой притязательною.
В твоих стихах язык лучше, чем обыкновенно бывает у таких молодых неопытных любителей. Это их хорошая сторона.
Всякое искусство – упражнение в объективности. Я ее не нашел у тебя в той степени, которая утверждала бы и оправдывала это обращение к стихотворной форме. Элегизм содержания слишком житейски личный, слишком подчинен каким-то действительным счетам, недостаточно широк, не поднят до какой-то более общей значительности. Эта повесть превратности, только изложенная стихотворным языком, а не внутренне претворенная. Это моя первая придирка. Вторая. “Пустыня”, “тропа”, “пашня”, “котлован” и пр. и пр. Это название представлений, которые сами по рельефности, определенности и сложности, могут быть отдельными образами или картинами. Я не люблю, когда они употреблены не в их собственном значении и не в переносном метафорическом, а в виде понятий, в виде служебных слов или вспомогательных частиц вследствие ненаходчивости автора, не подыскавшего более точных обозначений для своей мысли, если это действительно додуманная мысль, а не принятая за мысль зачаточная мозговая видимость. Сюда же надо отнести общую бледность и неяркость всех построений, подчиненное положение природы в них, любовь к ней, но незахваченность ее красками до страсти, до самозабвения. Это вторая придирка.
Очень часто, и даже в лучших стихах (на 2-й странице и на 3-й в том стихотворении, которое зимой, в слушании, мне больше всех понравилось) случаи немного поспешного и чересчур уверенного самовозведения в поэты. Много ли радости в этом слове? Я уже сказал, как мне чужды некоторые оттенки его значения. Оставаясь в кругу этих несвойственных мне выражений, скажу, что преждевременность этого самопроизводства непоэтична. Вот третья придирка.
Я знаю, что мои грехи гораздо хуже и многочисленнее, что мне можно возразить и припереть меня к стене множеством выдержек, что я непоследователен и несправедлив. Но я ведь и отмалчиваюсь всегда на тему об искусстве и как чумы боюсь разговоров о “стихах” и просьбы дать отзыв о них.
Вот то пустое, несправедливое, холодное и к делу не идущее, что должен был я сказать на нерадостную для меня, спорную, сомнительную и мне навязанную тему.
Но побежденное страдание, и при этом побежденное так глубоко и благородно, и выраженное так задушевно и мягко, занимает в жизни большое и высокое место и покоряет и настраивает на уважение.
Это главное, остальное пустяки.
Целую тебя.
Я получил другое, посланное через две недели более короткое письмо – без конкретного разбора, но с обещанием серьезного разговора при встрече.
Дорогой Женя!
Тебя нельзя оставлять без письма. Мама расскажет тебе о нашем разговоре и нисколько не будет виновата, если оставит тебя в неясности насчет моего мнения о твоих стихотворениях. Она не могла вынести из моих слов ничего определенного, потому что никакой определенности они не заключали.
Мне понравился язык твоих стихов. Это лучшая их сторона. Язык этот естественнее и свободнее, чем он бывает у начинающих любителей, непрофессионалов.
В остальном мои представления слишком далеки от общепринятых, чтобы не только судить о чьих-нибудь попытках, тем более сыновних, в художественной области, но вообще заговаривать с кем бы то ни было, даже отвлеченно, без личностей, на общеэстетическую тему.
Например, когда какие-то годы жизни шли у меня в сопровождении Тютчева, или меня сводил с ума Лермонтов, мне никогда не приходило в голову, что еще лучше бы она шла под целый хор Тютчевых или при участии десяти Лермонтовых. Напротив, я радовался их единственности и немногочисленности, а не вынужденно мирился с ней. Эта единственность требовалась мне, входила в состав моего ощущения, моего наслаждения их символическою силой, их условностью,
Всю жизнь я вожу с собой умещающийся на одной полке отбор любимейших, без конца перечитываемых книг. Однако и среди этих немногих с годами оказываются лишние. А Горький считал целесообразным разводить не только цветную капусту и кроликов, но еще и молодых писателей. Отсюда и институты его имени. Это мне тоже непонятно.