Даже опытные ловцы выбивались из сил. Иногда Жвахину казалось, он не выдержит, тело казалось деревянным, рукой-ногой не шевельнуть. В редкие паузы не было сил раздеться, все валились, как мертвые. Стоило задремать, перед глазами качалась выскобленная до белизны палуба, ползла мокрая сеть и текла, текла рыба, билась на досках, не было ей конца-края, громоздился и рос на корме живой серебряный холм.
Они ловили день и ночь. День и ночь тянулся сплошной аврал, все гнали из себя душу — заработок начисляли с хвоста. Изредка, пока шли с тралом, удавалось соснуть, но потом надо было снова вскакивать, натягивать тяжелые резиновые оранжевые робы с капюшонами, становиться к бортам и лебедкам. Без разбора чинов и званий они черпали рыбу, загружали трюм и снова готовили снасть: разбирали подборы устья трала, укладывали поплавки и грузила, таскали с места на место тяжелые траловые доски, распутывали ваера, жесткие мокрые тросы, чтобы сделать новый замет.
Вторую неделю они не заходили в порт, рыбу у них забирали на плаву. Вся команда валилась с ног от усталости: красные, с лихорадочным блеском глаза, осунувшиеся, заросшие многодневной щетиной лица.
Еще через неделю рыба исчезла бесследно. Они тралили квадрат за квадратом, но рыба ушла — ни одного косяка за все дни. Трал каждый раз приходил пустым: несколько крабов, гребешков, кальмаров, два-три маленьких осьминога… Капитан решил сделать передышку, они направились в порт.
Все, кроме вахтенных, рухнули спать, как подкошенные. Один из матросов, здоровенный малый Серов, которого все звали Серый, очнулся под утро от тяжкой, сдавленной духоты тесного кубрика — все спали, — Серый, пошатываясь, выбрался наружу, чтобы глотнуть свежего воздуха, и вдруг на палубе, за рубкой, увидел Жвахина.
Мальчишка сидел, задрав голову, и смотрел в ночное небо. Странна и необъяснима была одинокая фигура на пустой палубе, когда все отсыпались, измочаленные вконец неделями аврала.
— Ты чего? — ежась от холодного воздуха и зевая спросонья, поинтересовался Серый.
— Смотрю… — застенчиво ответил Жвахин. Он побаивался Серого и старался держаться от него подальше.
Серый поднял голову и тоже посмотрел, но не увидел ничего, кроме чистого темного неба, которое высоко и просторно было распахнуто над верхушками мачт.
— Куда?! — недоумевая, спросил Серый. Ему вдруг показалось, что мальчишка тронулся умом, такое случалось иногда в океане, вдали от берегов: человек не выдерживал безграничного пустого пространства.
— Звезды, — ответил Жвахин.
— Какие звезды?! — Серый снова недоверчиво посмотрел вверх; сейчас ему почудилось, что мальчишка потешается над ним, — а иначе что ж, иначе как понять? — Ты что, смеешься?
— Нет… — Жвахин растерялся. Неожиданно он заговорил, водя рукой над головой.
Ночь была на исходе. Три звезды Ориона переместились к югу и уходили на запад, где находились Кассиопея и Персей.
На востоке висели Близнецы, среди них выделялись две яркие звезды — Поллукс и Кастор, а еще дальше к востоку располагалось похожее на Близнецов созвездие Возничего, в котором ярче всех горели Капелла и Нат.
Серый недоверчиво вертел головой. Жвахин умолк внезапно, как и начал. Серый молчал, не зная, что сказать, с него слетел весь сон.
— Да ты малый с приветом, — произнес он наконец. Он тщился понять, как это человек один, ночью, когда можно спать, глазеет на звезды, но, как ни силился, не понимал; он не мог разгадать, что за этим кроется, не знал, что и думать, подозревая подвох или обман. — Умнее других хочешь быть? — усмехнулся он и пошел вниз, в привычную тесную духоту. — Сосунок ты еще, — добавил он, стуча сапогами по крутым ступенькам трапа.
С этой ночи к прочим обидчикам добавился Серый. До сих пор он просто не замечал Жвахина, а теперь заметил и не упускал случая поддеть — проходу не давал.
Нет, Жвахин не хотел быть умнее других, он не отошел еще от домашней жизни и детства, доверял чужим и не знал, как вести себя. По природе он был застенчив, держался тихо и неприметно, и когда шумные, признанные балагуры обращались к нему, он терялся.
Со временем чем дальше, тем подшучивать над ним стали злее, он сносил, постепенно самые робкие поняли, что с ним можно проделывать любые штуки — не ответит.
Жвахин замкнулся, стал подозрительным, на каждом шагу ему мерещились обиды; единственное, о чем он мечтал, — чтобы его оставили в покое.
Но какой покой, если общежитие, комната на шестерых, общий коридор, а на сейнере одна палуба, один кубрик… Только иногда ночью ему удавалось посидеть одному в тишине, глядя в небо.
Жвахин отыскивал укромное место и сидел, задрав голову; только в эти минуты у него было спокойно на душе: его никто не трогал.
В другое время он мнительно озирался, прислушивался и постоянно был начеку в ожидании насмешки или обиды. Уже сам себе он был противен, лучше было вовсе не жить, чем видеть себя таким; все чаще его тянуло дать отпор, но пока не знал — как — и терпел безответно — зрел. И сам, своим умом, доходил постепенно, что начинать надо с того, кто сильнее всех, прочие отпадут сами.
Так он решил неискушенным еще своим умом.