Густой туман непроницаемо скрывал деревню, лишь очертания ближних домов смутно проступали сквозь белую пелену. Холодный воздух сразу же остудил тело, плечи и спину охватил озноб. Вербин приблизился к ограде и остановился. Окна соседнего дома были затянуты занавесками. Ни один звук не проникал изнутри. Ни шевеление, ни взгляд не выдавали чьей-то бессонницы, ночного бдения, да и вообще присутствия людей. И все же в доме не спали: из трубы поднимался дым. Едва колеблясь, он в полной тишине тек вверх, поднимался и таял в тумане.
Вербин прислушался. Все было тихо и неподвижно. Странное оцепенение владело землей. Единственным движением было сонливое, бесшумное, гипнотизирующее курение над трубой соседнего дома. Вербин внимательно осмотрел окна, снова прислушался и огляделся. Все было на самом деле — ночь, туман, спящая деревня, мертвая необъятная тишина, загадочный дом с дымящей трубой, — все было, и в то же время все выглядело призрачным и мнимым. Он недоверчиво озирался. Неожиданно даже для него самого в нем вдруг открылось ощущение необычности и причудливости существования. Он стоял не шевелясь. То, что было сейчас, разительно отличалось от того, что он знал всегда; в эту минуту он обрел внезапный дар и смог взглянуть издали и без привычки: была светлая бессонная ночь, в которой затаилась деревня, и была немыслимая, беспредельная, оглушительная всеобъемлющая тишина, наполненная туманом. И одинокая фигура необъяснимо стояла без движения на холоде в длинной старой шинели — он сам!
Он стоял, пригвожденный к месту, удивляясь себе и одновременно напряженно озираясь по сторонам. Сам себе был он непонятен в эту ночь — сам себе странен и непостижим, не подвластен своему холодному, едкому уму.
Он не смог по обыкновению отнестись к тому, что происходит, с умудренной, ироничной снисходительностью. Всех его технических знаний, инженерного опыта, способностей, всего, что он знал, умел, видел, читал, помнил и понимал, всех формул, схем, расчетов, графиков, таблиц, моделей, решений, которые держались у него в голове и которые он мог предъявить, всей насмешливости его характера и деловой практичности, всего его умения ничему не удивляться и ничего не принимать всерьез — всего этого не хватило ему в эту минуту: он почувствовал тревогу.
Спроси у него сейчас причину, он не ответил бы. Он не знал причины, хотя сам всегда напрочь отвергал возможность подобного состояния. Да и в чем могла быть причина? В тишине и неподвижности ночи? В доме, своенравно дымящем среди всеобщего сна? Или… Впрочем, причину у него никто не спрашивал.
И он, веривший только в то, что имело устойчивую строгую определенность, точный признак и твердый смысл, нелепо, прихотливо и странно стоял, как завороженный, среди ночи в длинной старой шинели на голом теле и в несуразных обрезанных валенках, похожих на огромные войлочные боты, озирался и вслушивался в тишину.
Он удивлялся самому себе. Его как будто ранили внезапно, рана была открыта и пока только саднила, но в любую минуту могла появиться боль.
За спиной протяжно и скрипуче пропела дверь, из дома, кутаясь в наброшенную на плечи телогрейку, вышел в калошах на босу ногу Родионов. Он остановился рядом и постоял молча, задрав немного голову, как будто нюхал воздух.
— Тишина, — сказал он, выдохнув облачко; звук его голоса увяз в тумане и не распространился в пространстве, а остался у губ. — Не можете уснуть?
— Могу, — ответил Вербин.
Родионов посмотрел на него озабоченно:
— А почему не спите? Что-то случилось?
— Ничего, — сказал Вербин. — Имею право.
Родионов кротко кивнул, потом улыбнулся.
— Вы для меня как сфинкс.
— Почему?