Бургомистру теперь противно и тошно, как и всякий раз, когда он встречается с безнадежной нищетой. Сейчас он готов совершить какую-нибудь большую глупость. Наверное, он бы сделал это — бросил бедолаге тысячу или совершил какую-нибудь подобную нелепость, если бы в нем еще не визжало все то, что он только что пережил. Но он слишком ясно видит себя человеком, который хотел бы великим даром купить милость бога и прощение, хотел бы смазать следы греха притворным милосердием. Это не та роль, в которой Рудольф Нольч мог бы чувствовать себя естественно. Он лезет в карман, перебирает горсть мелочи и швыряет бродяге пятикроновую монетку, которая застряла в пальцах. Грязная рука вскидывается с неожиданной быстротой и хватает монету налету, но осязание мгновенно сообщает, что в ладони оказалось нечто непривычно большое. И ладонь снова разжимается, чтобы показать свою добычу, при виде которой глаза бродяги зажигаются жадностью.
Он прячет монету в карман ветхих брюк и смотрит на стоящего над ним с новым интересом. Обшаривает его взглядом, который собирает и прикидывает новые возможности. Посмотрите-ка, роли переменились, и бургомистр это чувствует и полон решимости прервать игру раньше, нежели она развернется в полную силу и даст ему возможность легкого удовлетворения.
— Спасибо, — говорит бродяга сипло, — вот если бы еще и сигаретку.
Бургомистр несколько демонстративно вытаскивает свой тяжелый золотой портсигар, опустошает одну его половину и высыпает сигареты в протянутую руку. Бродяга сует одну из них в рот, но взгляд его не отрывается от руки, которая возвращает портсигар в карман. Бургомистр видит, как лицо бродяги наливается кровью, как в голове его копошится тяжелая, злая мысль, сестра той, что несколькими минутами раньше обуревала его самого. Бургомистр пытается сбить ее, рассеять раньше, чем она определится и станет жизнеспособной.
— Сколько вам лет?
Бродяга заморгал глазами. Он сбит с толку этим вопросом и голосом, в котором чувствуется сила, но напрягается, как может, чтобы собраться с мыслями и прийти к решению.
— Пятьдесят два, — бурчит он неохотно.
— И давно вы бродяжничаете?
Мужик вынимает сигарету изо рта и кладет возле себя к остальным, вытягивает губы и сплевывает далеко в сторону. Правая рука у него как бы невзначай нащупывает тяжелую, срезанную в лесу палку, целую дубину, кое-как очищенную от веток и еще покрытую корой. Рудольф Нольч спокойно следит за действиями бродяги, хотя делает вид, будто ничего не замечает, но его это зрелище не забавляет настолько, насколько могло бы и насколько ему бы хотелось. В нем поднимается тоска и брезгливость, он чувствует себя виноватым в том, что пробудил в этом подонке, хотя знает, что все человеческое в нем давно потоплено в вине.
Бродяга подтягивает ногу к телу, по нему видно, как он готовит каждый свой мускул, чтобы суметь неожиданно и быстро вскочить. И как примитивно он пытается отвлечь внимание от того, к чему готовится, хотя то, что он говорит, само выдает его замысел.
— Ну и люди, — говорит он медленно, растягивая слова. — Кинут человеку грош и сразу лезут рыться к нему в душу, как свиньи.
— Оставьте палку, — вдруг прерывает его бургомистр резко, — и оставайтесь сидеть, а то получите по носу.
Бургомистру не нужно кричать, в его голосе есть возможности, которыми он пользуется редко, но от которых бросает в дрожь.
Бродяга мгновенно отпускает палку, сжимается и заслоняет левой рукой лицо, словно ожидая удара. Рудольф Нольч делает шаг и нагибается за палкой, взвешивает ее в руке над головой бродяги и говорит:
— Я оставлю ее вам в конце вырубки. И обходите Бытень стороной. Я извещу о вас жандармов.
И уходит, даже не думая оглянуться. Палка, замусоленная ладонями бродяги, немного липнет. Бургомистр широко размахивается и забрасывает ее на вырубку. По соседству, среди высоких деревьев, надрывается сойка. Ее крик удаляется за кроны сосен. Эта тоже любит совать нос в чужие дела.
Отец Бружек бродит по приходскому саду. Повесил сутану на какую-то щеколду, шляпу забыл в сарае и ходит в куртке из грубого льняного полотна и рубашке с расстегнутым воротом. Жатва позади, но другой урожай дозревает на деревьях. Священник постоял возле ульев, наблюдая суету в летках. Последний, самый сладкий принос уже начался. Лето еще живо, и в лесах цветет вереск.
Ветви яблони китайки склоняются над ульями, усыпанные и отягченные уже сильно зарумянившимися мелкими плодами. Священник наклоняется и поднимает несколько паданцев, которым червяк сократил срок пребывания на родной ветке. Отец Бружек перебрасывает их в ладонях, предаваясь печальным размышлениям. Отчего это яблоко наших предков, такое красивое, душистое и такое бесконечно знакомое, по-домашнему вкусное, становится год от года мельче и мельче, как, сохраняя вкус, запах и цвет, оно уменьшается до размеров дичков, и, что ни делай, все усилия воспрепятствовать этому тщетны, словно оно хочет начисто исчезнуть из садов, со столов, из нашей жизни.