В глазах у Квиса промелькнул страх, и священник может предположить, что почти попал в цель, но он не в силах определить, что это за цель.
— Мне нечего тут обретать.
Священник уже не в силах подавить в себе желание сломить этого человека, заставить его говорить, заставить покориться любой ценой, пусть даже ценой озлобления или страха. Бружек хорошо понимает, что это не по-христиански, но сейчас это сильнее его врожденной доброты и чувства справедливости.
— В таком случае кто-нибудь может обрести вас.
Квис съежился, словно желая спрятаться в своем распахнутом сюртуке. Лицо его вдруг стало землистым, но тут же обрело свой обычный цвет, с пятнами неестественного румянца на скулах, и он театрально выпятил грудь:
— Не представляю, пан священник, кто бы это мог быть, я в самом деле не представляю кто.
Священник багровеет и сжимает свои мужицкие кулачищи.
— Вам не мешало бы исповедаться.
Но тот, другой, хихикает, словно эхо в лесу.
— Искренне сожалею, что не могу доставить вам даже столь незначительного удовольствия. Мне не в чем исповедоваться. Хожу, дышу, смотрю и слушаю. Вот и все, что я могу вам о себе сказать. А вас это не удовлетворит.
Он насмешливо взвешивает каждое словечко. В гневе, охватившем священника, расплавилось обычное его красноречие, и он находит в себе силы лишь на грубый оклик:
— Семь раз в день согрешит праведный!
Но Квис уже чувствует себя победителем в этой схватке и клюет декана с мстительной откровенностью:
— В таком случае мне жаль и праведного, и вас. Представить себе только, что такой добродетельный человек является на исповедь лишь раз в год. Как же может он помнить все свои прегрешения и как можете запомнить их вы, чтобы определить степень его вины? Уважайте закоренелых грешников, пан декан. Они, по крайней мере, вас не обременяют.
Тут отец Бружек уже не смог совладать со своим благородным негодованием, лицо его багрово, глаза горят, как у деревенского батрака, готового ринуться в драку, и, наклонившись к Квису, он хрипит:
— Старик, время ваше может истечь в любой момент.
Квис сразу же становится пепельно-серым, физиономия его покрывается множеством морщин, он проваливается в свой сюртучок, словно плечи и грудь у него пропали, дыхание в мгновенном приступе удушья становится сиплым. Негодование декана улеглось, на смену ему приходит испуг и желание помочь.
— Боже мой, что с вами?
Он протягивает руки, чтоб подхватить и поддержать своего собеседника, но Квиса сотрясает резкая судорога, тело изгибается и снова наполняет собой одежду, морщинистая скорлупка лопается и обнажает гладкое лицо. Священника охватывает ужас при виде столь неожиданной перемены, он делает шаг назад, Квис тоже начинает пятиться, он нацеливает трость в грудь святого отца и, отступая, визгливо кричит:
— Оставьте меня! Ступайте прочь! Вы хотели меня ударить. Я знаю, вы хотели меня избить!
Первый импульс заставляет священника оглядеться вокруг, — не был ли кто свидетелем этой безумной и нелепой сцены. К счастью, она разыгралась перед самым входом, в тупичке между кладбищенскими стенами и оградой приходского сада, здесь, конечно, нет ни живой души, кроме них двоих и птиц, перекликающихся в кронах деревьев. Возможно, именно полная заброшенность этого уголка повинна в том, что верящее сердце декана сокрушается от сознания, что есть тот, от кого никуда не скроешься. Отец Бружек знает, что визгливый голос говорит правду. Да, он хотел ударить. Он не ударил бы, в этом сомнения нет, но хотел.
Квис умолк и исчез за углом. Он, вероятно, мчится с быстротой, на которую только способен, вниз по Костельной улице к своему домику. Священник отирает покрывшийся потом лоб. Зяблик, пропев часть своей песенки, опускается на ограду, но, обеспокоенный неподвижностью черной фигуры, начинает вопросительно покрикивать. Стоя на пороге костела, декан Бружек колеблется, словно мальчишка, — пойти ли и сознаться отцу в своем проступке? Потом он с глубоким вздохом переступает порог, торопливо проходит через пустынный неф и опускается на колени перед алтарем, чтобы поведать о своей ссоре тому единственному, кому известна и внешняя ее сторона, и ее подоплека.
Лида Дастыхова остановилась на втором пролете лестницы, куда через широкие окна галереи льется яркий свет, и глубоко вдохнула запахи дома, холод старых стен и дымный дух дубовых ступеней и панелей. Ее обступило все то, что было создано, чтобы выстоять и пережить, но страх перед временем охватывает ее. Куда она бежит, куда так торопится в сердце своем, ведь ее давно уже не будет, а вещи, насмешливые вещи, к равнодушной душе которых никогда не подберешь ключей, останутся. Ах, да возможно ли, чтоб мы исчезли без следа, если так любили иль ненавидели этот мир? Чтоб над нами бестрепетно сомкнулась гладь времени и после нас не осталось даже фата-морганы, которая хотя бы иногда являлась изумленному взору тех, кто придет после?