Каждый мускул напрягается во мне, кажется даже, что губы не разомкнутся для ответа. Меня всегда пугал миг, когда нужно идти и словами выразить свое желание. Я предпочитал даже не представлять себе этой минуты. И вот дядя сам заговорил со мной об этом. Я так замечательно исполнил свою роль, что в конце концов победа сама падает мне в раскрытые ладони. Достаточно было обстоятельствам немножко подыграть мне, чтобы все завершилось с такой легкостью. Я уверен, что дядя не шутит, он вообще плохо понимает юмор, а если и понимает, то вовсе не такого сорта, когда удовольствия ради человека возвеличивают, чтобы потом спихнуть вниз. Для этого он чересчур честен и простодушен, а улыбается только потому, что его забавляет представление о юношеском смущении, в которое он поверг меня своим вопросом. И еще его радует, как одним-единственным королевским жестом он избавит меня от этого затруднения. Но мне недосуг ни смущаться, ни недоумевать. Я должен быстро прикинуть, каким образом укрепить в дяде чувство, что его решение — верно и потому должно быть неколебимо.
— Может, и думал, — медленно отвечаю я. — Маркета чересчур хороша, чтобы нечто подобное не пришло в голову девяноста из сотни молодых людей, кому бы она ни встретилась. Только я держу это про себя. Мне и во сне не могло присниться, что о чем-нибудь подобном я могу тебя попросить.
— Ишь ты! — удивляется дядя и выпускает колечко дыма. — Да отчего же?
— Я полагал, что знаю свое место и не хотел выглядеть в твоих глазах бесстыжим ловцом счастливых случайностей.
Дядя в упор глядит на меня своими серыми глазами. Он словно еще раз проверяет нечто новое, что теперь открылось ему во мне, прежде чем приобщить это к прежним сведениям о моем характере. Потом сбивает пальцем пепел с сигары и кладет ее на край пепельницы.
— Гм, вот этого я от тебя не ожидал. Когда мы после смерти твоей матери разговаривали с тобой, я не верил, что ты у нас выдержишь. Выходит, я ошибся, и с удовольствием в этом признаюсь. Видно, цело в тебе здоровое ядро твоего папаши, оно и одержало верх и надо мною, и над тобой, каким ты был прежде. Трудился ты честно, никто из нанятых так не стал бы работать. Я наблюдал за тобою все это время. Ты работал как лошадь, будто на себя, я приметил и здравый торговый расчет. Вот что значит кровь… Словом, я хотел сказать, что, ежели ты рискнешь добиваться Маркеты, я противиться не стану.
— Дядечка, — говорю я, как принято в таких случаях, жму его руку и стараюсь скрыть взаправдашнюю растроганность, в глубины которой этому добряку все равно никогда бы не заглянуть.
Дядя в смущении отмахивается, берет потухшую тем временем сигару и пытается ее раскурить. Чиркает спичкой и спокойно развивает свою мысль дальше.
— Разумеется, тут лучше не торопиться. Ей нужно оправиться от этого наваждения. По-моему, с Кленкой с этим она пережила что-то вроде студенческой любви. Да ведь это все равно больно. К тому же — незадача с вечером. Я до сих пор задыхаюсь, стоит мне об этом вспомнить. Но нет худа без добра. Готов держать пари, что с Кленкой у нее все кончено.
Что за добряк мой дядюшка, жизнь, по его мнению, руководствуется общепризнанными мудростями и присловьями, и он полон решимости отвергать ее сложность и противиться там, где бы ей захотелось уклониться от накатанной колеи. Но его слова не доходят до моего сознания, идут себе где-то рядом, а думаю я совсем о другом.
Рестораторша в белом, туго накрахмаленном фартуке выглядывает из двери кухни и возвещает:
— Ну, с барышней все в порядке. Теперь дадим ей чуточку крепкого кофе, и скоро она будет совсем молодцом.
— Пойду-ка взгляну на нее, — решается дядя. — А ты немного погодя передай кучеру, чтоб готовился в обратный путь.
Я сижу в одиночестве. Плесень, сырость, затхлость мало посещаемого помещения. Чистый склеп. Даже свежий воздух, струящийся через открытое окно, не может одолеть запаха тлена. Суета сует, дружище. Словно все, что ты делал, — распалось. Устрашающее «почему?» обходит тебя на мягких кошачьих лапках. Довольно было просто трудиться, как главбух Суйка всего-навсего, или пыхтеть над своим делом вроде дяди — и ты получил бы все, чего добивался. Это недавно подтвердил сам дядя. За обычную, я бы сказал, гражданскую, человеческую, любую, какую хотите, но честную цену ты мог получить все.
Я сижу в безмолвном потрясении. В саду деревенский оркестрик играет «Дунайские волны», а на ветвях каштана как раз напротив растворенного окна, черный дрозд старается перекричать музыкантов. Неправда, проклятые, неправда это! Я должен был сделать все, что совершил. Иначе откуда взялось бы мое ощущение победы, мое наслаждение тем, что я одолел более сильных и куда лучших, чем я сам, откуда моя уверенность, что это мною завоевано и теперь я могу властвовать?
Да, все должно было быть так, как было, и так будет впредь. Работа — лишь звено в моей игре, ведь и в грязи есть некий процент чистой воды.
Дрозд распевает свою эпиталаму над обретенной любовью и отвоеванным местом охоты. Мы оба черны, братец, но во мне уже нет твоей веры и упоенья.