— Гладко все у тебя, как по-писаному, — сказал Владимир Кузьмич, не веря ни честным глазам бригадира, ни его внезапному признанию. — Крутишь ты, ловко это у тебя получается, как что — так в кусты.
Он вдруг вспомнил, как сам вчера пытался убедить людей в своей правоте и ему, наверное, тоже не верили и с любопытством наблюдали за попытками выпутаться из неприятного положения. Сделались противны и недоверчивый, поучающий тон своего голоса, и поражение расширенные глаза бригадира, — врет, был, видно, в стельку пьян, — и эта неприятная необходимость наставлять уму-разуму взрослого и женатого человека. Ерпулев и без его наставлений понимает, что поступил нехорошо, напакостил, и, возможно, испытывает стыд, а может быть, лишь хитрит и разыгрывает покаяние. Как было бы хорошо, если б и в пустяках мы доверяли, тогда не стало бы нужды в таких назиданиях. А почему все же мы забираем себе право поучать, словно оно сопряжено с должностью, чем выше должность — тем больше права наставлять?
Ерпулев виновато развел руками:
— Как хотите наказывайте, заслужил — отвечу. Только и мне обидно всякую напраслину слушать да позор перед людьми терпеть! По радио так ославили, хоть из села беги. Кому это понравится? Убил, стервец…
— Кто ославил? — удивился Владимир Кузьмич. — Ты лучше не виляй!
— Да Санька же Прожогин, кому больше! — уже увлеченно, веря в свои слова, сказал Ерпулев. — Такое про меня говорил — и повторять совестно: и алкоголик, и бессовестная душа… Да что там, у людей спросите, как он хаял меня. И за что взъелся, не знаю, хоть убейте!
Андрей Абрамович сгорбился, губы сделали такое движение, будто он собрался заплакать, но сдержал себя, лишь по лицу прошли волны затаенной обиды.
— Да в чем дело? — рассердился Ламаш. — Ты объясни, я ничего не понимаю.
— Санька же, говорю, по радио нынче брехал: и колхоз я пропил, и сплю в обнимку с бутылкой, и людям за меня совестно, даже грозился. Ей-богу, не вру, своими ушами слышал, не сойти с этого места.
— Я не знал, — озадаченно сказал Владимир Кузьмич. — Как же он ухитрился?
Ерпулев растерянно посмотрел на него.
— Я думал, он с вашего согласия, — заторопился бригадир. — Сказать не могу, как обидно. Такую волю забрал, спасенья нет, кого вздумает, того и ославит, то в газетке пропишет, а теперь и по радио… Баба моя плачет, на люди выйти боится. А мне-то каково, Владимир Кузьмич? — И снова судорожные волны побежали по лицу Ерпулева.
— Ну, ладно, иди работай, я разберусь, — пообещал. Ламаш с презрительной жалостью. — Ты на жалейке не играй, знаю, в обиду себя не дашь.
— Довели, Владимир Кузьмич, потому и жалуюсь, — махнул рукой бригадир и поднялся. — Ну, до того ославил, стервец, хоть глаза на людей не показывай.
«Каждый день какая-нибудь пакость», — плюнул Владимир Кузьмич, оставшись один. Он сокрушенно смотрел на дверь, за которой скрылся бригадир, и подумал, как часто приходится ему, председателю, всякую мелочь в деле сочетать с настроением людей, с их отношениями один к другому, с тем сокровенным, что свершается в их душах, — и это было привычно, буднично, такой же обязанностью его, как и все, чем он занимался. Нелегкая ноша легла на плечи, под ней и сломиться недолго.
А Ерпулев, покинув стены конторы, с хитрым видом довольного своей сметливостью человека сел на мотоцикл и покатил домой завтракать и успокаивать жену.
7
У колхозной конторы на высоком шесте вьется флаг. Спадет ветер — и он повиснет вдоль древка, беспомощный и бессильный, затем зашевелится, затрепещет и вновь взовьется высоко в небе, над шумными вершинами деревьев. С любого конца Рябой Ольхи виден его веселый язычок, — выйдет рябоольховец за ворота, взглянет в сторону конторы, и среди зеленой листвы кивнет ему алый огонек. Про чью славу вьется он сегодня?
Под шестом — черный щит, похожий на классную доску. Счетовод Лида Слитикова мелом вывела: «Звено Анны Матвеевны Золочевой первым закончило прорывку сахарной свеклы». Мелок крошится, буквы получились неодинаковые — одна больше, другая меньше, — но девушка довольна: надпись видна издалека. Она вытерла платочком пальцы, вскинула глаза вверх, в синее небо, на снежно-белые облака, на развевающийся флаг.
— Лидочка, добавь: «В колхозе и районе», — сказал Владимир Кузьмич с крыльца. — Это самое существенное, красавица. Да покрупнее напиши, чтобы в глаза бросалось.
За кустами акации стоял запряженный в дрожки серый длиннотелый жеребец. Услышав голос Ламаша, он торчмя наставил уши и покосился жарко-лиловым взглядом на крыльцо.
— Как он узнает вас, — засмеялась девушка. — Только пригонят с конюшни, а он уж топчется, ждет. Хоть бы раз прокатили, Владимир Кузьмич.
— С великим удовольствием, только уговор: назад пешком пойдешь.
— Нет уж, катайтесь сами, — сказала Лида. — Охота по жаре плестись.
— А то поедем, на цветочки полюбуешься. Живешь в деревне, а в поле не заглянешь.
— Вот радости! У нас самих при доме сирень зацвела да такая пышная, просто на удивление.